Между тем в Париж пришла весна. Беатрис должна была вернуться на следующий день, гастроли закончились, а он был здесь, у нее дома, читал у открытого окна и был совершенно счастлив. Более того, он знал, что совершенно счастлив. Он мог еще понежиться в ее постели или встать, забраться в гамак и почитать газету. В маленьком садике, примыкавшем к ее квартире на первом этаже, Беатрис повесила два гамака и поставила металлический столик, который был столь же мрачен зимой, как романтичен летом. Эдуар обожал этот уголок. Еще он мог позвонить своему другу Николя и пойти с ним пообедать туда, где его будут расспрашивать о Беатрис – теперь, где бы он ни появлялся, его расспрашивали о Беатрис, и это наполняло его радостью, – или встретиться с Куртом в театре и посидеть на одной из тех ожесточенных и кропотливых репетиций, секрет которых был известен только Курту. Он мог и поработать, но, стоило ему подумать о работе, тысячи нитей привязывали его вдруг к кровати, как старика: лень, сомнения, страх, бессилие, покорность, головокружение; ему нужно было перепрыгнуть через все эти пылающие обручи, как собачонке в цирке, чтобы добраться до своего героя, Фредерика. «Хорошо вам, пишете что хотите, вы свободны». О да, иногда он и им желал такой же свободы! Свободы получать от самого себя пощечины, потому что дело не ладилось, хоть плачь!
Вошла горничная Беатрис, тихая Катрин, прозванная Кати. Она питала слабость к Эдуару. Кати знала всех любовников Беатрис на протяжении десяти лет и привыкла оценивать их прежде всего по их обходительности и щедрости. Очевидная чувствительность Эдуара умиляла ее, и, поскольку она предвидела скорый разрыв, она обращалась с ним как сестра милосердия. Увидев эту опрятно одетую шестидесятилетнюю женщину у своей кровати в первом часу дня, Эдуар смутился. И выбрал самый суровый из своих планов: он пойдет повидается с Куртом и всерьез потолкует с ним о своей пьесе. Увидеть отражение Фредерика в глазах другого, ощутить, что Фредерик существует уже помимо автора, что он не призрак, – это успокоит Эдуара и даст ему силы продолжать работу. Кроме Курта, он ни с кем не мог поговорить о Фредерике. Эдуар чувствовал, что Беатрис ничего не поймет в его герое, что она из другого теста и сотворена по-иному, и был в отчаянии, как будто обязан был представить друг другу обожаемую любовницу и враждебно настроенного брата. Он чувствовал, что Фредерик не нравился бы Беатрис, и, что более любопытно, не был уверен, что Беатрис понравилась бы Фредерику. Возможность их встречи в маленькой гостиной, например, приводила его в ужас и смятение. Эдуар понял, что бредит, посмеялся над собой и встал.
Зрительный зал был маленький, темный, а на пустой сцене всклокоченные актер и актриса, видимо, чего-то ждали. В первом ряду, в темноте, сидел Курт ван Эрк и тоже чего-то ждал. Эдуар положил руку ему на плечо и молча сел рядом. Он знал этот прием Курта: главное – тишина. Позволить актерам поразмышлять, дать возможность подумать. Иногда, правда, у Эдуара возникала мысль, что актеры используют такие паузы, чтобы подумать о чем-то совсем другом, и еще одна, кощунственная, что о другом думает и сам Курт. Тем не менее он знал, что лучше не нарушать эту тишину, и подумал было, что его присутствие неуместно. Курт репетировал пьесу одного довольно заумного чешского автора, пьесу, которую Эдуар читал и перечитывал с трудом, хотя находил в ней определенные достоинства, и ему было интересно посмотреть, что же Курт сумеет с ней сделать. «То, что тебе непонятно, чего тебе не видно, то я и ставлю, – по обыкновению, говорил Курт. – Для меня важно только то, что между строк». Сам Эдуар склонялся к мысли, что как раз строчки-то самое важное и есть, но он знал, что подобное представление несколько примитивно, как ему не раз объясняли.