Федор с важностью поправил ее:

– Эллинское.

– Да… эл-лин-ское. Она значит: баба цветёт.

– Цветущая, – добавил с улыбкой Федор. – Радостная.

– Да… радостана… Хорошее имя. Пока была де-ва-чка и де-ви-ца, мать называла Пим, это молоко по-вашему, по-русску. Люди говорили, что пахну молоком. Потом стали звать Йома. Но это полохое имя, злое имя, не надо его.

Хворостинин изумился:

– Откуда у тебя злое имя? Ты же тихá!

Зырянка спрятала взгляд.

– Была не тиха. Была свар-ли-ви-ца. Ведала то, что ведать не надо.

– Что?

Она тотчас же замолчала. Смотрит в пол, очи полуприкрыты.

– Дмитрий Иванович, не томи ее. Ведала то, чего доброй христьянке не надобно. Бесовское это. Было и сплыло, нынче нету. Вот и весь сказ.

Хворостинин кивнул. Вот еще, была охота – чужую темень разведывать!

Зырянка тем временем продолжала:

– Ныне следует звать меня по мужу. Такой у нас закон. Ныне я Кась-ян-готыр.

– Жена Касьяна, холопа моего, – перевел Федор.

– Инакое же про-зви-ще – Касьиха Вань.

– Супруга Касьяна Ивановича, – пояснил Федор.

Хворостинин хмыкнул: еще простолюдину с отчеством ходить! Не по рылу ему отчество… Ин ладно, холоп чужой, тут уж воля хозяйская.

Между тем зырянка еще не закончила:

– Я больше не Йома. Я исправильнась. Хочешь, зови меня Йома, но лучше не зови, это плохо.

Пока женщина говорила, она ни разу не поглядела на Хворостинина. Ни в лицо, ни даже в его сторону. Князь был ей за то благодарен: ныне он женат, баловаться ему не след. Но в зырянке жило нечто… зовущее. И один Бог ведает, как откликаться на сей зов. Краса ее и впрямь сродни кошачьей: кошка зовёт твою руку погладить ее, и зырянка вроде бы… звала огладить, коснуться, приблизить. Мягка, податлива, скромна и… будто не матерью рождена, а писана на стене храма. Тако и с Дунюшкой: мало не с иконы сошла. Но Дунюшка жена, с нею всё можно. А с этой ничего нельзя. Хворостинин чувствовал, что в зырянке заключено вместе с красою лихо: тот, кто притронется к ней беззаконно, вдоволь напьется потом страдания. За лихом же скрывалась некая добрая истина, но какая… Дмитрий Иванович понять не мог.

– Ступай! – велел ей Тишенков-младший. – Будешь ходить за гостем моим, пока он не оздравеет вполне. А сейчас иди.

Зырянка еще раз поклонилась и вышла из покоя.

Федор смотрел ей вослед, яко смотрит инок-молчальник, постник и отшельник на ангела, явившегося ему после того, как он двадцать лет просил Бога о некоем знаке в ответ на его моления.

Аж светился.

И, заметив пытливый взгляд Хворостинина, нимало не смутился. Вот тебе и Касьиха Вань!

– Как она говорила, ты слышал, Дмитрий Иванович? – И, не дожидаясь ответа Хворостинина, даже не глядя на него, а все еще любуясь дверью, чрез которую вышла зырянка, сам себе ответил: – Не говорила даже… нет… слова подобрать не могу…

– Глаголала?

Федор помотал головой:

– Нет, нет, и не глаголала. Глаголет кто? Истину некий древний святитель изглаголал… Вельможа государю правду глаголит. А государь, его много слушав, указ проглаголит… Всё не то! Она… она… журчит. Будто бы ручеёк по камушкам… Она как кошка обласканная урчит… так шр-р-р… шр-р-р… Нет. Она… слово выговаривает, словно роняет лист по осенней поре, и тот лист преждепавших своих товарищей касается с шуршанием… Нет! Нет! Другое. Вот, ближе всего: тихая река меж лесов течет со медленностью и покоем… волн совсем не бывает на ней, но воды ее, смиренные, небурливые, негромкий плеск издают на перекатах. Она – плещет водами слов… Не говорит, не глаголит, но именно плещет… Ежели был бы звук, с коим деревья растут из земли да травы о весне поднимаются, то тако и звучал бы ее голос.