Он ворвался в квартиру, разбойником пролетел по лебяжьему пуху милых грудей – и вот квартира неподвижна.
Ему было немного жаль Фаддея. Чтобы несколько возвысить его, он стал жаловаться тонким голосом:
– У тебя журнал, сплетни, хорошая жизнь, Калибан Венедиктович…
Но Фаддей с истинной жалостью смотрел на него.
Жалость его была рассеянная.
– А твоя ферзь, – жаловался Грибоедов, – опять со своим Сахаром Медовичем…
Фаддей заерзал и покосился на Леночку. Дело шло о его страсти – хористке, которая ему изменяла, сам же Фаддей Грибоедову это выложил.
– Нет, братец, – лепетнул он, – это не то, это не моя ферзь, у меня и нет ферзи. Вот это твоя ферзь, так она правду теперь с этим, с Сахаром Медовичем, с преображенцем.
Грибоедов обжегся чаем. Он вспомнил, как Катя поцеловала его в голову. Промелькнул витязь с топориком, военные. Фаддей врал о Кате и врал правду. Грибодоев стал страшен и жалок. Жидкие волосики топорщились на висках.
Качнулся на стуле и с недоумением оглядел недоеденную телятину.
Картина колебалась.
И вдруг не выдержала Леночка. Она уже не переводила глаз с мужа на друга. Ее немецкий пухлый рот передернулся по-старушечьи, стал в маленьких морщинах, она все обращала к Грибоедову страдальческие сливы глаз и вот грубо закричала, стала сползать со стула. Грибоедов и Фаддей несли ее на диван, а она мелко дрожала губами, лепетала какую-то дрянь.
Уже отворилась дверь, и к дивану волнообразно метнулась большая Танта, встрепанная со сна. Уже квартира наполнилась кошачьим запахом валерианы.
Фаддей полоскал какой-то стакан, ловко и быстро.
Грибоедов ушел в кабинет.
Когда Фаддей, притворно отдуваясь, пришел к нему и сказал какую-то плоскость: «Женские штуки, ничего не поделаешь», – Грибоедов сидел за столом и быстро листал какую-то книгу. Потом он тяжело встал, взял Фаддея за плечи и, сжав зубы, смотря без отрыва очками, в которых были слезы, на потное безбровое лицо гаера[114], сказал:
– Умею ли я писать? Ведь у меня есть что писать. Отчего же я нем, нем, как гроб?
6
Ежеминутно уходит из жизни по одному дыханию. И когда обратим внимание, их осталось уже немного.
Саади. Гулистан
Ночью он дал себе отпуск.
Так было на Востоке, где торгуются для вида, а между тем высоко ценят каждый час лени и хорошо проведенную ночь. Он привык так жить, и здесь, вероятно, был секрет, почему его тело было молодо, а лицо старело.
Он творил вечерний намаз, сидя в чужих, но мягких креслах, вытянув длинные ноги в туфлях, прихлебывая кофе.
Сашка был вежлив и не говорил ни слова. Заговори он, Грибоедов все равно ему ничего не ответил бы.
Он гнал от себя Нессельрода, гнал от себя Фаддея, Леночкины глаза, ноги танцовщицы.
Гнал от себя встречу с Пушкиным, разговор о нем.
Он давал себе отпуск.
Но глаза возвращались, возвращались Нессельрод и Пушкин, и опять в совести начинало пробиваться какое-то неоткрытое воспоминание.
Счеты не сводились.
И он закрыл глаза и стал медленно читать по памяти стихи Саади, утешавшие его не мыслями, но звуками:
«Ежеминутно уходит из жизни по одному дыханию. И когда обратим внимание, их осталось уже немного».
Сашка лег спать.
Счеты сводились.
Был младенческий секрет, о котором он забывал утром, – уткнуться лицом в подушку, тогда начинались переходы верблюдов по свежим белым горам.
Любовницы сменялись лицами, из которых ни одно не было знакомо, лица – сном.
Он ненавидел крикливых любовниц, лишавших его этой ребячьей радости и по большей части любивших болтать в постели.