Едва дверь закрылась, Сент-Квентин сказал:

– А все-таки мы себя могли бы и получше вести. Зря ты это, Анна, дались тебе эти медведи.

– Сам знаешь, почему так вышло.

– И зачем ты так кривлялась по телефону?

Анна отставила чашку и захихикала.

– Зато, – сказала она, – ей будет о чем написать. Надо же, мы кажемся ей интересными. Но, если подумать, Сент-Квентин, мы чертовски скучные.

– Ну нет, я себя скучным не считаю.

– Я тоже не считаю. Не думаю, что я скучная. Но, знаешь, она, как бы это сказать, нас дорисовывает. Упрямо стоит на том, что мы чем-то ото всех отличаемся, хотя я толком не понимаю, чем именно.

– Две злюки… Какой у нее высокий лоб!

– Это, дорогой, чтобы удобнее было о тебе думать.

– И все же интересно, откуда у нее это. С твоих слов я понял, что ее мать из себя ничего особенного не представляла.

– А, так это от Квейнов, правда, ты только посмотри на Томаса, – ответила Анна и затем, заметно потеряв интерес к разговору, свернулась клубочком на софе. Вскинув руки, она потрясла ими, чтобы сползли рукава, и залюбовалась собственными запястьями. На одном она носила бесшумные бриллиантовые часики. Сент-Квентин, не замечая, что его не замечают, продолжал:

– Как по мне, высокий лоб – признак злости… Это ты с Эдди разговаривала?

– По телефону? Да. А что?

– Мы все знаем, что Эдди невеликого ума, но ты-то зачем ему таких глупостей наболтала? «Меня нет, меня никогда нет дома». Пфф! – фыркнул Сент-Квентин. – Впрочем, это, конечно, не мое дело.

– Да, – ответила Анна, – кажется, не твое.

Она хотела еще что-то добавить, но тут открылась дверь и в комнату вплыла Филлис, чтобы убрать со стола. Сент-Квентин поглядел на свой платок, нахмурился при виде масляных пятен и сунул его в карман. Они даже не стали притворяться, что беседуют. Когда поднос унесли, Анна сказала:

– Вот теперь мне точно пора спуститься к Томасу. Пойдешь со мной?

– Нет. Если бы он хотел меня видеть, – сказал Сент-Квентин безо всякой обиды, – он бы к нам зашел. Я уже ухожу.

– Кстати, все хочу спросить – как продвигается книга?

– Очень неплохо, спасибо, – быстро и очень сухо ответил он. И поинтересовался в ответ: – А что будет, когда ты к нему спустишься? Ты выставишь оттуда Порцию?

– Из рабочего кабинета ее брата? Разве я посмею?


Томас Квейн стоял возле электрического камина, сжимая в руке стакан, хмурясь, стараясь отвлечься от мыслей о работе, когда его сестра вошла в кабинет. Ее лицо – волосы, убранные с высоких висков под сеточку, широко расставленные, рассеянные темные глаза – словно выплыло к нему из-за настольной лампы. Просто войти сюда – означало совершить интимный поступок, потому что это была личная комната Томаса. Он никогда здесь не работал, разве что очень усердно отдыхал, но комната все равно звалась рабочим кабинетом – намек на то, что это серьезное место, где нужно соблюдать тишину. Здесь были матово-серые стены и занавески голубого – пикассовского – цвета, кресла и софа, обитые полосатым тиком, журнальные столики, книжные полки и огромный стол, не меньше обеденного. Поняв по шагам, что в кабинет вошла не Анна, Томас раздраженно зашаркал ногами по коврику из козьего волоса.

– А, привет, Порция, – сказал он. – Как дела?

– Анна сказала, ты будешь не против, если я зайду.

– А что Анна делает?

– Сидит с мистером Миллером. По-моему, они ничем особенным не заняты.

Покрутив недопитую жидкость в стакане, Томас сказал:

– Похоже, я слишком рано вернулся.

– Устал?

– Нет. Нет, я только что пришел.

Порция оперлась на спинку кресла, провела пальцем сначала по красной полоске, затем – по серой, не отрывая внимательного взгляда от пальца. Томас молчал, и она, обойдя кресло, уселась в него – подтянула колени, обхватила себя за локти и уставилась в красную прогалину электрокамина. Томас тоже уселся – на полу, возле другого края каминного коврика, тоже уставившись, правда, в пустоту, остро ощущая скуку и усталость. Когда в это время по вечерам с ним был кто-то, кроме Анны, когда кому-то, кроме Анны, было что-нибудь от него нужно, Томасу делалось невыносимо тяжело. В это время по вечерам он хотел только одного – чтобы лицо обмякло до пустых линий. А когда кто-то сидел с ним рядом, ему казалось, будто он обязательно должен что-то из себя представлять, нацепить какое-нибудь выражение. Но, по правде сказать, между шестью и семью часами вечера он почти ни о чем не думал и почти ничего не чувствовал.