– Угу, – сквозь стиснутые губы ответила Макаровна. Она ничегошеньки не понимала из того, что говорил ей постоялец, и решила, что так он говорит оттого, что пьян. Пьяный человек чего только не скажет.
На следующий день, в воскресенье, постоялец опять куда-то исчез со двора – прямо с раннего утра. А через два или три часа вернулся и уже никуда не уходил. Точно, не уходил – старуха это помнила превосходно, потому что вечером готовила квартиранту ужин. А разве она стала бы это делать, не будь постояльца дома? Для кого тогда и готовить ужин-то? Для себя? Так она – старуха, много ли ей надо…
Что еще случилось в тот день, в воскресенье? А можно сказать, что ничего. Разве что ближе к вечеру пришли эти два обормота – Мишка Кряк да Виталька Безухий. Правда, никакой пьянки в тот вечер не было – ни-ни! Мишка с Виталькой посидели с квартирантом на крылечке, о чем-то коротко поговорили, да и ушли. О чем именно они говорили? Ну, старуха почти ничего из того разговора и не слышала – больно надо ей прислушиваться… Только один раз, проходя случайно мимо, услышала, как Мишка Кряк спрашивал у постояльца: а что, мол, ты еще не разбогател? «Еще нет, – ответил на то квартирант. – Но на днях разбогатею, это точно. Быть, дескать, того не может, чтобы они не согласились на мои условия!» – «А кто они-то», – спросил на это Мишка Кряк. На что квартирант ответил: «А это, мол, разлюбезный ты мой колдырь, не твоего ума дело». А вскоре Мишка с Виталей ушли, а говорили ли они еще что-нибудь перед уходом – того Макаровна не слышала.
Значит, тогда было воскресенье, за ним – понедельник, а уж потом наступил и вторник. И только во вторник вечером, когда уже совсем стемнело, Пантелеев куда-то отлучился. На этот раз он вернулся скоро, часа, наверное, через полтора, и в таком ужасном виде, что старуха прямо-таки вскрикнула и руками всплеснула. Одежда на нем была вся, как есть, испачкана и местами изодрана, лицо – в крови… А на губах как будто застыла улыбка, и это была такая страшная улыбка, какую старуха не видела за всю свою жизнь – а уж она-то навидалась на своем веку разных улыбок!
– Ничего, бабуля, все это – пчелы! То есть, говорю, пустяки! – произнес он, все так же страшно улыбаясь. – Коль они так, то теперь для меня это дело принципа!
– Да ты хоть умойся да рубаху смени! – посоветовала старуха.
Квартирант послушно умылся, так же послушно сменил рубаху, затем подошел к Макаровне уже без своей страшной усмешки и сказал:
– Ты вот что, бабуля… Уж ты никому и ничего про весь этот маскарад не говори, ладно? – Он дотронулся до своего лица и указал на валявшуюся изодранную рубаху: – Это все – пустяки… трын-трава, иначе говоря. А уж я тебе за твое молчание и за твою добрую душу отвалю столько грошей, что ты золотые зубы себе на старости вставишь! На курорты поедешь! В общем – молчание… А я пока буду готовиться к третьему тайму…
Спрашивала ли Макаровна у постояльца, куда вечером во вторник он ходил и кто его так разукрасил? Нет, не спрашивала, хотя, конечно, спросить хотелось. Но она понимала – все равно он не скажет. А то еще и придушит Макаровну за такое ее неуместное любопытство. Эвон как он умеет страшно улыбаться…
Что было дальше? А вот что. На следующий день, в среду, прямо с утра, квартирант стал тосковать и кручиниться.
– Очень может статься, – сообщил он Макаровне, – что ничего у меня из моей затеи не выйдет, вот что! Жила-то, конечно, золотоносная, да вот само золотишко в ней ой как глубоко расположено! Так что и не докопаешься! И уж как его при этом оберегают, не приведи и помилуй! И что мне делать, пока не знаю… И останется у меня из всех земных сокровищ только эта безделушка!