Я, конечно, гордо отказался, сообщив ему, что ни в какие сделки с КГБ вступать не буду, как нам, героям, и положено.

Папа Эдик молча выслушал меня, ни разу не перебив (большая редкость!), и сказал:

– Тогда готовься. Они, – папа всегда обозначал власть или личным местоимением третьего лица во множественном числе, или указательным местоимением “эти”, думая, должно быть, что, отказывая ей в имени собственном, он делает ее менее настоящей, – они тебя посадят. Обязательно. И я ничего не смогу сделать.

Интересно, что, несмотря на уверенность в собственном бессилии в создавшейся ситуации, папа Эдик с первого дня моей посадки пытался на эту ситуацию повлиять: он записывался на приемы к разным гэбэшникам, курировавшим советскую культуру, и объяснял, что я а) глуп, молод и неразумен и б) сильно болен. Гэбэшники сочувственно выслушивали папины рассказы о моей язве желудка и сломанном в детстве позвоночнике, понимающе кивали и в ответ жаловались на мой несговорчивый характер, на мой отказ сотрудничать со следствием и раскаяться в содеянном.

– Как же можно его отпустить, Эдвард Станиславович? – вопрошали гэбэшники, предварительно заверив отца, что по-человечески они его понимают. – Статья-то серьезная.

В общем-то они были правы.

Все это, однако, еще не случилось, а таилось в моем будущем, прячась за его многовариантностью. Хотя папа Эдик был прав: никаких многих вариантов у моего будущего уже не было. Знал он родную страну.

Я особенно по этому поводу не расстраивался: тюремное будущее виделось мне еще одной, пока не прочитанной (да и не написанной пока) книгой, которую суждено прочесть. Я жил настоящим, и оно мне нравилось.

И было отчего: почет и уважение со стороны власти, признание ею моих диссидентских заслуг, личные оперá, сопровождавшие меня повсюду. Как тут не радоваться? Были и другие причины.

Милая театральная девушка, у несчастных родителей которой проходил первый июньский обыск, по их настоянию порвала со мной отношения и исчезла из моей жизни. Я, признаться, не горевал, оттого что в моей жизни скоро появилась другая.

Любовь нечаянно нагрянет…

Мой друг Саша Лебедев предыдущей весной – перед тем, как удалиться в советскую армию, чтобы, думаю, окончательно подорвать ее боеспособность, – зашел ко мне на работу с двумя девочками. Девочки оканчивали десятый класс, и официальным предлогом нашей встречи стала Сашина искренняя озабоченность их будущим и особенно последующим поступлением в институт. Тот факт, что обе были удивительно – даже по высоким московским меркам начала 80-х – хороши собой, делал Сашину заботу еще более искренней.

Саша попросил меня рассказать девочкам о тяготах вступительных экзаменов по русскому языку и литературе, причем беседа эта непременно должна была состояться у него дома, где – вот ведь совпадение! – как раз в тот вечер не было родителей. Домашний уют, с Сашиной точки зрения, являлся важным элементом продуктивного общения.

Одна из них стала его женой, другая – моей.

Я, впрочем, о нашей первой встрече с Алёной скоро забыл, оттого что она не проявила ко мне (как и к поступлению в институт) никакого интереса, да и вообще я в то время жил с другой, намного взрослее и опытнее этой похожей на олененка красивой десятиклассницы. Скоро в мою жизнь вмешался Комитет государственной безопасности, и на какой-то момент стало не до девушек. Тут-то я снова встретил Алёну.

Я узнал ее не сразу: она стала еще красивее, еще ярче и выглядела еще моложе своих семнадцати лет.

Я шел по Пушкинской площади в сопровождении гэбэшников, московский август близился к концу, отдавая городу последнее летнее тепло, и – как обычно перед сменой сезонов – воздух был напоен предвкушением скорых перемен: спешащих москвичей и гостей столицы ждали новые школы, новые рабочие места и новые послелетние знакомства. Я – как и положено большим политическим деятелям – наверняка думал о чем-то важно-державном, но тем не менее заметил идущую навстречу красивую тоненькую девочку, неумело покачивавшуюся на высоких каблуках-шпильках. Мы встретились взглядами, прочли в глазах друг друга обещание будущего счастья… и я пошел дальше, понимая, что не могу сейчас никого пустить в свою жизнь.