И еще Аронов отметил, что с момента прихода в этот дом независимо от себя фиксирует каждую черточку в поведении хозяина и мысленно сличает ее с уже известными ему. Аронов узнавал и не узнавал Никиту Страстного. Все-таки последний раз они виделись двенадцать лет назад…

– А не рано ли? – вдруг спросил Гудошников, швырнув огрызок колбасы в тарелку.

– Что… не рано? – не понял гость и насторожился. Ему захотелось повернуться и посмотреть, нет ли кого за спиной, поскольку Никита Евсеевич глядел именно туда.

Гудошников насупился:

– Не рано ли, говорю, человек в космос полетел?.. На земле-то еще путем жить не научились. На земле ему еще пусто и холодно, как в космосе… Собаки вон одолевают…

Аронов хотел было возразить, но неожиданно столкнулся взглядом с Гудошниковым. В глазах Никиты Евсеевича таилась ртутная тяжесть, словно его клонило в сон: подрагивали веки, черно поблескивали зрачки, – и не спать для него было мучительно. «Да здоров ли он?» – с испугом подумал Аронов и зашевелился. А Гудошников, резко оттолкнувшись от кресла, вскочил и, далеко выбрасывая протез, кинулся к ковру с оленями. Громыхнула обитая жестью дверь, забренчали ключи…

Хранитель отдела знал, что есть за этой дверью. Тогда, двенадцать лет тому назад, он был вхож не только в дом Гудошникова, но и в эту комнатку, в боковушку, плотно заставленную книжными шкафами. Правда, и тогда – помнил Аронов – Никита Евсеевич не больно-то доверял ему, и если уж впускал в свое хранилище, то непременно стоял за спиной. Хорошо, что ключи от шкафов (опять же наследство профессора) были давно утеряны и можно было открыть любую дверцу, взять в руки книгу, посмотреть, полистать. Гудошников при этом молчал: книги говорили сами за себя…

В боковушке хранилось собрание книг: около семисот рукописных и старопечатных фолиантов. Впрочем, эта цифра была приблизительной, устаревшей. Она стала известной еще в пятидесятом году, когда одной из аспиранток университета удалось расположить к себе неприступного Никиту Страстного и две недели – по два часа в день – работать с собранием книг. Через две недели Гудошников застал аспирантку за составлением каталога рукописей пятнадцатого века, что строго-настрого запрещалось договоренностью, и выгнал ее, отобрав все записи. С тех пор ни одна нога научного работника не ступала за порог заветной двери, хотя говорили, Никита Евсеевич с неожиданным удовольствием распахивает ее перед гостями, далекими от науки и древнерусской литературы. То, слышно, пустил кого-то из министерства, то школьного учителя истории, а то и вовсе – иностранца. А собрание Гудошникова наверняка с той поры выросло, поскольку он каждый год надолго уезжал в старообрядческие скиты и, опять же по слухам, привозил оттуда вещи редчайшие и удивительные.

Никита Евсеевич запер дверь и, несколько успокоенный, сел за стол.

– Ну, – сказал он, – не ты ли теперь в космос собрался?

– В скиты я собрался, Никита Евсеич, – решительно ответил Аронов. – Потому и к тебе пришел.

Гудошников прищурился. Поднятые брови застыли в изломе, подпирая крупные складки на лбу.

– Мы с университетом развертываем программу… – продолжал было Аронов, но вдруг поправился: – Это, конечно, громко сказано… Но уже деньги отпустили, готовим первую экспедицию. Едем пока вдвоем: я и девушка с кафедры…

– Благословляю, – перебил его Гудошников сухо и без интереса.

– Спасибо… Но я не за этим пришел, – проронил Аронов.

– А за чем же еще?! – неожиданно взорвался Никита Страстный. – На что я еще вам нужен?.. Ну и езжайте себе на здоровье, коли собрались! Ищите, спасайте. Вы же ездили в Поморье, мешками книги привозили. Отправляйтесь теперь в скиты. Обходились без меня, и сейчас обойдетесь… Как только совести хватило прийти! Забыл, как ты мне на Дальнем Востоке все дело испортил? Думаешь, время прошло, так я простил?.. Нет, не простил… Надо же! Вспомнил, пришел!