»).

Но во вторую половину двадцатых и начало тридцатого годов – период «пустоты паучьей», поэтической немоты и полускандала-полутравли с «Тилем Уленшпигелем» – нанесли немало жестоких ударов по этому несколько абстрактному и возвышенному «мы» Мандельштама, и произошел явный перелом: и социальное, и творческое «мы» поэта разбились вдребезги, расколовшись, как и шестиголовый некогда акмеизм, на мелкие кусочки, даже на атомы, если хотите.

Главным содержанием «мы» в 30-е годы определенно становится семья – его союз с женой: «куда как страшно нам с тобой…», «мы с тобой на кухне посидим…», «нам попался фаэтонщик…», «мы с тобою поедем на "А" и на "Б"…», «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа…» (реже, но это двойственное «мы» возникает и в Воронеже: «А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах… Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам» – перекличка с «Камой», где О.М. «плыл по реке с занавеской в окне, с занавеской в окне, с головою в огне. А со мною жена пять ночей не спала, Пять ночей не спала, трех конвойных везла»).

Свое прежнее разночинское «мы» Мандельштам тоже не забыл, но он переоценивает его и относится к нему крайне критически: «были мы люди, а стали людье…», «есть блуд труда и он у нас в крови…», «о, как мы любим лицемерить…». Самое широкое «мы», на которое Мандельштам еще соглашается в начале 30-х годов, это «мы» зрителей картин, читателей стихов и слушателей мызыки: «художник нам изобразил…», «а еще над нами волен Лермонтов, мучитель наш…», «рассказывай еще – тебя нам слишком мало…», «нам с музыкой-голубою не страшно умереть…», отчасти и «есть между нами похвала без лести…».

В это же самое время в «Ламарке» впервые возникает совершенно новое и, может быть, наиболее радикальное «мы» изо всех – «мы» обратной, вспять, эволюции и деградации: «мы прошли разряды насекомых…», «и от нас природа отступила – так, как будто мы ей не нужны…». Современность врывается в стихотворение на плечах концовки: «И подъемный мост она забыла, Опоздала опустить для тех, У кого зеленая могила, Красное дыханье, гибкий смех».

Разве не то же состояние «глухоты паучьей» ассирийско-советского государства зафиксировано в первой же строке «пасквиля»: «Мы живем, под собою не чуя страны…»? Не забудьте, кстати, и перекличку «насекомых с наливными рюмочками глаз» из «Ламарка» с «тараканьми глазищами» из «Мы живем…» (Кстати: именно глазища, а не привычные с самиздатского детства «усища»!).

Позднее, в Воронеже, он попытается все-таки разрешить это противоречие и предожить компромисс между «Ламарком» и «Одой» – в «Стансах» и стихах, аккомпанирующих «Оде»: «Мне кажется, мы говорить должны О будущем советской старины, И пращуры нам больше не страшны: Они у нас в крови растворены». И тут же: «Еще мы жизнью полны в высшей мере, Еще комета нас не очумила…». В самой «Оде» – опять прирученные пращуры: «Его мы слышали и мы его застали…». А накануне «Оды» – он же еще и «тот, о котором мы во сне кричим, – Народов будущих Иуда»! Кто тут он понятно, но кто же тут мы? Те же ли самые, что в «пасквиле» и те же ли самые, что в «Стихах о неизвестном солдате» и их окружении («Нам союзно лишь то, что избыточно…», «Узел жизни, в котором мы узнаны…», «Хорошо, если мы доживем…» или «Вслед за ним мы его не повторим…») или в «поэтическом завещании» Мандельштама – стихах к Н.Е.Штемпель «О том, что эта вешняя погода для нас – праматерь гробового свода, и это будет вечно начинаться…».

Итак, для установления природы искомого «мы» весь приведенный анализ не дал почти ничего: мы лишь удостоверились в том, что мандельштамовское «мы» – категория необычайное сложная, подвижная и множественная.