– Ваше величество, ведь Россия еще не кончается. Кому-то и после нас жить придется. На што нещадно зверье губливать?

Анна Иоанновна надулась, зафыркала, обижена:

– О чем ты? Надо же и мне забаву охотную иметь. Или мне, императрице, с ружьем по болотам за зверем ползать?

– Да ведь не охота сие, а – убийство

Волынского смолоду преследовали идеалы несбыточные. Замыслы его трудно прикладывались к жизни сумбурной. Но там, где касался он дел житейских, там успевал много свершить полезного. Вот и сейчас он возрождал славянскую лошадь, не ведая, что позже от его опытов родится хваленый орловский рысак… В царствование Петра I поборы для нужд кавалерии уничтожили славную русскую лошадь, которой неизменно восхищалась Европа. Русскую лошадь извели, а взамен стали покупать коней «в Шлезии и в Пруссах». Теперь срамно было видеть, какой сброд войскам поставляли. Про мужиков и говорить нечего – не лошади, а мухи дохлые тащили сошки через ухабы… Волынского заботили луга в травах конских, конюшни светлые, лазареты и аптеки лошадиные, генеалогия рысаков породистых. Сколько он брани вытерпел, уму непостижимо. Мол, у нас люди нелечены помирают, а ты, дурак такой, лошадей вздумал лечить.

– Я вот пусть и дурак, – мрачно огрызался Артемий Петрович, – а кобылам своим на Москве аптеку устроил. Вы, смеющиеся надо мною, имейте же о людях заботу такову же, какую я о животных проявил!

Мешал ему в начинаниях обер-шталмейстер князь Куракин, и Волынский злобно ненавидел этого человека, вечно пьяного. Куракин считался патроном Тредиаковского, отчего Волынский, за компанию с князем, и поэта невзлюбил. «Клеотур! – гневался на стихотворца. – Губы-то свои мокрые по книжкам итальянским развесил… Доберусь до тебя, гляди! Изувечу…»

Немецкое племя он не терпел. Министра бесила даже поговорка немецкая: Langsam, aber immer voran (медленно, но все-таки вперед). Он не выносил их прилежной усидчивости в труде, их поступков, всегда неторопливо-последовательных. Волынский не таков – взрывчат в деяниях, как бомба в руках отважного гренадера. По нему – или ничего не делать, на диванах валяясь, или делать так, чтобы все трещало вокруг… Посмотрел он однажды, как усердно клеят конверты фон Кишкели, и под глаза им фонарей наставил:

– Брысь отсюда, курвята митавские!

А вместо этих головотяпов, пользы не приносивших, принял в службу конюшенную двух мужиков. Мало того, министр мужиков этих, вчерашних крепостных, самовластно возвел в чины. Ибо они «лошадиную породу» дотошно ведали. Фон Кишкели снова в передней царицы плакались, и Анна Иоанновна выговаривала Волынскому, что он верных слуг ее обижает, второй раз челобитную на него несут…

Волынский ответил ей:

– Я не из тех, которые пожелают молчанием пользоваться, дабы жить спокойно, и на чужие плутни молчком глядеть не стану. Я ведь, матушка, не за себя, а за государство страдаю…

Говорил так, предерзостно, ибо верил в благоволение Бирона, и царица велела ему объяснительную записку сочинить. Не знал Волынский, что от записки его по делу Кишкелей пролегает прямая тропка – до погоста храма Сампсония-странноприимца, где забыто похилился крест над Посошковым, доброжелателем народа русского.

Глава третья

Дела русские в этом году плохо складывались. Очень плохо! Не к нашей выгоде. Прошлогодний поход Миних загубил, Вена терпела в Сербии поражения от турок, требуя для себя присылки войск русских. Швеция грозила России войной, королевский флот вот-вот мог появиться возле фортеций Кронштадта…

Получалось так, как писано у Тредиаковского: