Екатерина Долгорукая рядом стояла, глаза опустив.

– И вас, княжна, – поклонился ей майор Петров, любовь тайную приметив, – прошу ко мне с лейтенантом жаловать…

В гостях у майора было хорошо. Майорша Настасья (из роду Турчаниновых) книжницей оказалась. Говорили за столом о разном. О бобрах березовских, кои, словно войско, свои дозоры от собак местных имеют; караулы бобры несут посменно – как солдаты. О грозах судачили березовских, естество которых человеком еще не изучено. О мамонтах дивных, кои в лед вмерзли, и научно в этих краях еще многое человеку должно открыться… Катька Долгорукая от слов умных заскучала, но вида скуки наружно не показывала. Ни жива ни мертва сидела женщина, вся – от груди до коленок – наполнена любовным томлением. А под самую полночь стук в окошко раздался – это подьячий Осип Тишин, пьяный, до гостей рвался.

Майор Петров встал, подьячего стукнул и на улицу выбросил.

– От винного пития устали мы все, – сказал майор сердито. – Дай с человеком умным тверезо душу в разговорах отвесть…

Обратно до острога Овцын провожал Катерину; за кладбищем она шубу на себе широко распахнула, грудью припала к нему. Целовала горячо – как и та, ужасная, что являлась в каютных снах, влажно и грубо, не по-девичьи! И каждый раз говорила:

– Охти мне! – И, губы обтерев, опять с жаром целовалась. – Охти, сладко мне… Ни на каких царей не променяю тебя!

Сказал он ей, что отъезжает с рапортом в Адмиралтейство. От разлуки убивалась Катька на погосте кладбищенском, где торчал крест царской невесты – княжны Меншиковой. Причитала навзрыд, по-деревенски. Гладил он плечи Катькины, но тоску ее звериную, ненасытную не осуждал: из темени сибирского безмолвия светят ему огни столицы, вихри проспектов питерских, блеск и суета. Она же остается здесь, в кольце снегов навеки закована.

– Только не брось меня! – умоляла Катька. – Не позабудь… един ты! Вернись ко мне, Христом-богом тебя заклинаю…

В пути до Тобольска опять Овцын заболел. Лежа в узких санках, слушал он, как протяжно свистят полозья под ним, видел перед собой вертлявые хвосты остяцких собак, считал безутешные версты. А на почтовом дворе Тобольска его огорошили новостью:

– Царица-то наша войну ведет. Ведомо ли о том в Березове?

– Дошла весть об осаде Минихом Данцига.

– Вы, березовские, словно с печки свалились… Какой там Данциг? Тая война давно кончилась. Новая грядет – с турками!



Война была нужна! Анна Иоанновна и сама это знала. С тех пор, как ее головы коснулась корона, она ничего не приобрела, лишь теряла и разбрасывала прежде нее завоеванное. Бесчестье мира Прутского было еще свежо в памяти народной, – пора опять выйти на просторы Причерноморья, ногою твердой стать на Азове, а гнездо разбойничье – ханство Крымское – полному разоренью предать.

Там, за морем, в Константинополе, – Большой Порог и Большая Дверь, а в Бахчисарае – Малый Порог и Малая Дверь, и вот теперь пора (через Дверь Малую) отворить пред Россией Дверь Большую! Момент для войны был удачный: Турция еще связана войной с Надиром, а хан крымский Каплан-Гирей ушел с конницей помогать туркам в делах персидских… Был канун великого почина!

И в самый этот канун вдруг струсил Остерман. Как всегда в опасные моменты карьеры, Андрей Иванович перед императрицей такой вид принял, будто уже помирает. И стоять не может – ноги его не держат. Но императрицу на этот раз он не разжалобил: сесть вице-канцлеру империи она не разрешила.

– Коли, Иваныч, стоять тебе невмоготу, – сказала царица, – так ты на печку обопрись, а я глаза отведу, будто слабости твоей не замечаю. Да говори, чего удумал ты?