Старого фельдмаршала ввели в пытошный застенок.

Руки навыверт, хрип, страх, боль! – висели на дыбах, к потолку подтянутые, три его гостя: племянник Юрка, адъютант Егорка Столетов и Алешка Барятинский, на огонек в гости забежавший…

Ушаков сказал фельдмаршалу – без видимой злобы:

– Василь Владимирович, покайся…

Фельдмаршал бельмо ладонью прикрыл. Смотрел одним глазом. Корчились гости его, стекал по телам их пот – едучий, нездоровый, пот от боли, от огня, от страха.

– Что ты делаешь, зверь? – сказал фельдмаршал Ушакову и вдруг закричал: – Робятки мои! Почто вам мука така дадена? Валите все на меня… на меня одного! И стыда в том не имайте: я старик крепкий – я все выдержу…

– Горды вы, Долгорукие, – заметил Ушаков. – Но мне велено свыше весь куст ваш из Москвы вырвать.

– Вырывай! – гаркнул фельдмаршал. – Долгорукие Москву основали, ты помни об этом. Имени князя Юрия Долгорукого, зачинателя Кремля Московского, как ни тужись, а из гиштории российской не отринуть… Меня ты вырвешь с кустом вместе, но корень наш в памяти народной останется!..

Остерман теперь был владыкой в России.

– Все смерти лютой достойны, – сказал он.

И судьи покорно подписали: смерть – через топор палача.



Конец указа Анны Иоанновны был таков:

«Однако же мы, по обыкновенной своей императорской милости, от той смертной казни всемилостивейше их освободили. И указали: отобрав у них чины и движимое и недвижимое имение, послать в ссылку под караулом. А именно: князь Василья Долгорукого – в Шлиссельбург, а прочих в вечную работу: князь Юрья Долгорукого – в Кузнецк, Барятинского – в Охотский острог, а Столетова – на Нерчинские заводы».

Графу Бирену стало жаль старого, заслуженного ветерана.

– Анхен, – вступился он за Долгорукого, – фельдмаршал весь изранен в битвах, он уже близок к смерти. Ему не вынести крепости, о которой даже говорить страшно! Помилуй его… Анхен!

– Миловать врагов не стану. А коли ты (сам ты) за него просишь, так и быть: пусть возьмет в крепость пять рабов своих, дабы они, за старостью его и болестями, уход за ним имели.

О том царском решении донесли фельдмаршалу.

– Мои рабы, – отвечал старик, – и без того худо жили. Не повинны они, чтобы за господина своего кару несть! И рабов, к заточению назначенных, отпущать на волю… Прочь из рабства!

А жена его Анна Петровна две тарелки на стол – бряк, две ложки – бряк.

– Куды мне по две? – хмыкнул Долгорукий. – Мне в Шлюшинской[2] тюрьме гостей не принимать… Клади по одной!

– А я что? – ответила жена. – Ты ложкой есть будешь, а я пясткой шти хлебать стану?

Старая княгиня поехала за мужем в казематы. Везли их, стариков, по слякоти, гладила она руку мужа:

– Суета сует, Василья Владимирыч! Помяни ты, что на кольце у царя Соломона вписано было: «И это пройдет…»

Анна Иоанновна подивилась смелости княгини.

– Во спесь-то где! – сказала, дыша злобой. – Ну, ништо ей, дуре старой… Привыкла небось пироги с изюмом жрать? Пущай же отныне в крепости посидит на мышиной корочке!

Так закончилась месть императрицы за кондиции.

Но Феофан Прокопович предостерег ее в ближайшее свидание:

– Гляди не остывай от злости, матушка! Рукава-то засучи повыше да крови людской не бойся… Вся церковь за тебя станет молиться. Избу ты поломала. А в щелях еще сидят сверчки да о конституциях посвистывают… Огнем их, матушка! Огнем выжигай, только един огонь все вычищает!



Умер Голицын, заточен Долгорукий… Теперь в России остался лишь один фельдмаршал – князь Ванька Трубецкой, трус, заика и пьяница, воевать совсем не умевший. К уроненным жезлам кинулись два претендента – Миних и принц Гессен-Гомбургский. Но только было нагнулся принц, как его грубо отпихнул Миних: