– Это какой же такой вид мы испортили?! – заорал Женька. – Пустырь засадили? Грязь поприкрыли? Не такая она, стало быть, красивая сделалась? Да?

Замотина посмотрела на обоих, соболезнующе покачала головой, явно наслаждаясь положением. Был у нее удар, верный и безотказный, которым не однажды побеждала в самом злом и отчаянном споре.

– Э-эх! – вздохнула Замотина. – Уж глаза позалили! Хороши соседи мне попались, веселое житье, я смотрю, у меня намечается!

– Веселое житье у тебя уж началось! – Деев решительно шагнул вперед, понимая в то же время полнейшую свою беспомощность.

Не знал он, не знал, как ему быть дальше, что позволено, что недопустимо. Все вероятные поступки смешались, и только что-то злое и несуразное ворочалось в нем и требовало, требовало выхода. Отныне его отношения с самим собой на многие дни вперед будут зависеть от того, как он поступит. Или будет уважать себя, как и прежде, или же придется что-то заглушить в себе, прятаться от себя, казниться, бродить по остаткам старого дома и объяснять себе, Кандибоберу, деревьям и облакам свою оплошность, а пес будет бродить за ним следом, глядя на хозяина жалостливо и разочарованно. Да, совершенно неожиданно Деев представил грустную собачью морду, и, странно, это придало ему сил, он ощутил уверенность в том, что в любом случае он поступит правильно, почувствовал уважение к своему протесту, к своему злу. Не думая, не зная, зачем он это делает, Деев наклонился и ловко вырвал топорик из рук Замотиной.

– Ты что же это натворила, а? – спросил он, шагнув к отпрянувшей женщине. – Ты что же это, паскудница, все деревья порубила, а?

– А потому порубила, что неправильно были посажены! – взвизгнула Замотина. – Надо же, своих деревьев понавозили! Вы еще собачьи будки во двор свезите, на лестничных площадках коров попривязывайте! Никак не вытравишь из вас кулацкое нутро!

– Это у меня кулацкое нутро?! – задохнулся Деев. – У меня?! – Он беспомощно оглянулся на Женьку. – Ты по ночам людской труд уничтожаешь и не по-кулацки, значит, поступаешь? – Он говорил все тише и медленно, медленно приближался к Замотиной, а когда оставался один только шаг, когда он уже не мог подойти ближе, его рука, сжимавшая топорик, странно дрогнула, ее повело в сторону, за спину, вверх, вот уже рука оказалась над головой. В этот момент на маленький топорик с блестящим лезвием вдруг упал розовый свет из окна первого этажа, и лишь тогда Замотина поняла опасность и, пискнув, с удивительной проворностью нырнула в подъезд. Деев почти настиг ее на бетонных ступеньках крыльца. В последний момент Женька успел перехватить его, но Деев вырвался, одним махом преодолел три ступеньки. Замотина уже прошмыгнула в свою квартиру.

Все еще во власти гнева, Деев принялся топориком крошить ненавистную дверь. Жидкая пустотелая перегородка дрожала под ударами, топорик вяз в ней, и каждый раз его приходилось выворачивать из рыхлой фанеры. Деев продолжал рубить, чувствуя, что его отпускает, что становится легче и на место ненависти, всколыхнувшей все его существо, приходит привычная, успокаивающая усталость. Он уже почти спокойно подумал о том, что все это зря и так просто ему не сойдет…

Деев не видел, как настороженно выходили из квартир люди, не чувствовал, как Женька безуспешно пытался оттащить его от двери, отобрать топорик, как визжали и причитали женщины, испуганно глядя на него с площадки второго этажа сквозь прутья перил. Он пришел в себя, лишь когда кто-то сзади легонько похлопал его по плечу. Деев оглянулся и увидел милиционера. Громадный рыжеватый парень со светлыми ресницами смотрел на него больше с любопытством, нежели с возмущением.