– Бутылка, – повторил Петруха и, не вставая с корточек, показал Егорычу свою находку, мокрую от ледяной воды, в которой он ее полоскал.
Бутылка оказалась никчемная – фигурная, в виде скрипки, да еще и с отбитым краешком, не то из-под ликера, не то из-под какого-то дамского вина – сразу видно, что плохонького, раз налили его в такую красивую тару. Сдать эту бутылку не было никакой возможности, и, одолеваемый дурным настроением, болью в пояснице, а также скверной одеколонной отрыжкой, Егорыч тут же, не сходя с места и не особо выбирая выражения, выложил Петрухе все, что думал о его находке, а заодно и о нем самом.
Петруха не обиделся – он никогда не обижался, ума у него на это не хватало – и заявил, что, раз превратить бутылку в деньги не получится, он, Петруха, заберет ее домой, в свою нору, оборудованную в старом железнодорожном контейнере, и станет использовать как вазу для цветов.
Намерение этого неумытого недоумка украсить свой так называемый быт почему-то окончательно вывело Егорыча из себя. Изрыгая невнятную брань, старик шагнул вперед и грубо вырвал злополучную бутылку из протянутой Петрухиной руки. При этом он поскользнулся на мокром глинистом бережке, и его правая нога с плеском погрузилась в ручей по самую щиколотку. Худой ботинок немедленно наполнился ледяной водицей; окончательно рассвирепев, старик размахнулся и что было сил запустил проклятой посудиной в мировое пространство.
Силы у него были уже не те, что прежде, и бутылка, блеснув в лучах восходящего солнца мокрым, отмытым до полной прозрачности боком, пролетела каких-нибудь пять метров и плюхнулась в воду, немного не долетев до противоположного берега ручья. Ручей в этом месте разливался широко и привольно, с журчанием омывая драные автомобильные покрышки, какие-то гнилые бревна, замшелые глыбы бетона, ржавый кузов древнего горбатого "запорожца" и бог весть какой еще хлам.
Бутылка, упав в воду, подняла мелкую волну, которая всколыхнула болтавшийся на поверхности, запутавшийся в корягах и поникшей лозе мусор. На середину ручья, покачиваясь, выплыл обломок доски, за ним – рваный, потертый, полузатонувший пластиковый пакет с изображением улыбающейся красотки, а следом из-за покореженного, проржавевшего насквозь автомобильного кузова неторопливо, будто в страшном сне, выдвинулось, проплыло метра два и снова остановилось, зацепившись за камень, нечто, при виде чего Егорыч вмиг позабыл и о промокшем ботинке, и о ноющей пояснице, и вообще обо всем на свете.
Оно, это нечто, было одето в большую, не по размеру, подростковую куртку с яркими полосами и вставками, мешковатые джинсы, белые кроссовки и каким-то чудом удержавшуюся на голове бейсбольную кепку. Тело лежало на воде лицом вниз и не шевелилось, лишь плавно покачивались на волнах широко раскинутые руки и ноги.
– Ах ты, мать твою семь-восемь! Что ж это за день такой?! – огорченно воскликнул Егорыч. – Гляди, Петруха, мальчонка утоп! Ах, чтоб тебя с твоей бутылкой!..
Умнее всего, конечно, сейчас было бы просто повернуться и уйти, сделав вид, что никакого тела в ручье нет, а если даже и есть, то они, Егорыч с Пеструхой, его и в глаза не видели. Ведь поначалу-то они его и вправду не заметили, так могли ведь и теперь не заметить! Факт, могли.
Кто-то другой на их месте, наверное, так и поступил бы. Но Петруха был блаженный, который не мог равнодушно пройти мимо птички с перебитым крылышком и вечно подкармливал бродячих собак, которые бегали за ним повсюду. Он бы и чаек на свалке кормил, но те и без него чувствовали себя неплохо и плевать хотели на его угощение. Что же до Егорыча, то он, как уже было сказано, вечно за кого-нибудь переживал. И сейчас, углядев в замусоренном ручье, журчащем в ста метрах от свалки, тело маленького, не старше восьми-девяти лет, мальчонки, одетого чисто, по-городскому, он вообразил себе его родителей, которые сходят с ума от беспокойства, и немедленно начал за них переживать.