Эта угрюмая протокольная рожа в зеркале не имела ничего общего с Михаилом Евгеньевичем Панариным – заядлым рыбаком, веселым выпивохой и балагуром, душой любой компании. Чтобы вернуть себе сходство с самим собой, прапорщик попробовал изобразить улыбку – ту самую, хитровато-добродушную, которой улыбался на знаменитой, показанной телевидением на всю страну и разосланной по всем отделениям милиции фотокарточке.
Результат превзошел любые ожидания: Михаил Евгеньевич испугался собственного отражения в зеркале. К его новому облику улыбка подходила не больше и не меньше, чем жабры или, скажем, моржовые клыки. Это выглядело нелепо, неестественно и прямо-таки неприлично, как если бы, справив малую нужду, он опустил глаза и увидел, что ему улыбается его лысый дружок. Панарин поспешно погасил улыбку, досадливо сплюнул и, скрипя отставшими от лаг рассохшимися половицами, двинулся к выходу.
Попыхивая сигаретой, он спустился с шаткого скрипучего крыльца, отошел в сторонку и остановился на границе падающего из открытой настежь двери света и непроглядной тьмы. Приличия ради переступив эту четко обозначенную границу, прапорщик расстегнул ширинку своих камуфляжных брюк и некоторое время, сопя от удовольствия, поливал бурьян, которым от края до края заросли не возделывавшиеся на протяжении нескольких лет шесть соток. В кромешной тьме горели редкие цветные прямоугольники освещенных окон. Их было мало – во-первых, по случаю буднего дня, а во-вторых, местечко тут было непопулярное, наполовину заброшенное, что целиком и полностью устраивало находящегося на нелегальном положении беглеца.
– Меньше народа – больше кислорода, – ни к кому не обращаясь, вслух высказал свое мнение по этому поводу Михаил Евгеньевич.
Энергично встряхнув свое приличных размеров хозяйство, он стал деловито застегиваться. Косую полосу электрического света, что лежала на земле позади него, стремительно и беззвучно пересекла какая-то большая черная тень. Панарин этого не заметил. Прихлопнув на щеке раннего комара, он выбросил в темноту коротенький окурок, сплюнул в бурьян и вернулся в дом.
Кривовато висящая на ослабших петлях дверь была одновременно расхлябанной и разбухшей от сырости, что всякий раз превращало попытку закрыть и запереть ее в сложное упражнение, требующее терпения, сноровки и немалой физической силы. Пока Панарин, постепенно раздражаясь, проделывал этот силовой акробатический этюд, из неосвещенного угла под ведущей на чердак лестницей у него за спиной бесшумно выступила одетая в черное человеческая фигура. Язычок замка неохотно, с усилием вдвинулся в паз; обозвав его напоследок нехорошим словом, Михаил Евгеньевич начал оборачиваться, и тогда Чиж коротко и сильно ударил его по заросшему густым, рыжеватым с проседью волосом затылку рукояткой пистолета.
Отставной прапорщик рухнул, как бык под обухом мясника. Чиж проверил у него пульс и, убедившись, что жизни рыжего педофила ничто не угрожает (кроме самого Чижа, разумеется), присел на корточки и начал деловито распаковывать свою сумку.
Через пару минут руки Михаила Евгеньевича Панарина были крепко связаны за спиной, а рот забит грязной тряпкой. Чтобы пленник, очнувшись, не выплюнул кляп, Чиж прихватил его обрезком веревки, концы которой завязал узлом на затылке жертвы. Проверив узлы и убедившись, что приговоренный упакован вполне надежно, он сходил в кладовку, порылся там и вернулся, неся в руке ржавый топор. В груде сваленных у печки поленьев нашлось подходящее по размеру. Спохватившись, Чиж вынул из сумки купленный в магазине «Дачник» пластиковый дождевик, натянул его на себя и только после этого, вооружившись топором, принялся плотничать, придавая концу полена отдаленное сходство с заточенным карандашом.