Это очень важная вещь для того, чтобы знать, что мир – не только глянец. Как-то нам настырно глянец подсовывают под нос, и на глянце все белозубые, все успешные, все богатые, все, так сказать, подкачанные в фитнес-залах. И все не боящиеся будущего, потому что у них в душе много лет. Значит, ешь, пей, веселись. Это глянец, глянец жизни. И он как-то привыкает к человеку, и человек к нему, прилипает к сознанию.
Вот так люди смотрят на жизнь.
Но вдруг беда выдергивает человека из привычного состояния. Например, у мамы заболел ребенок. Ребенок маленький, который без нее не может быть в больнице. Она попадает в больницу, где тысячи сумасшедших мам, которые уже на грани отчаяния от того, что дети болеют. А нужно и день для этого, и всё. Они как взаперти, как в тюрьме в этих больницах сидят, ходят по коридорам и так далее. И человек удивляется: Боже, другая какая-то жизнь совсем. А для чего это всё?
А есть еще дома престарелых, которые безрадостнее, чем тюрьма. Потому что из тюрьмы есть надежда выйти. Из дома престарелых – нет. Есть хосписы, которые могут быть зализанными, красивыми и чистыми. Но они похожи на дома престарелых, потому что из них только один выход, только в одну сторону.
Есть те самые тюрьмы, которые вообще параллельный мир. А там тоже миллионы людей. Людей. Не скотов и не демонов, а людей.
Какой вывод из этого всего, что это вообще? Мы хотим глянца, и глянец нам навязан, он к нам прилип. Что неудивительно. На самом деле рядом с нами, справа и слева от нас, протяни только руку – страдающий мир. Мир – это рана. Как у Арсения Тарковского: «Не я словарь по слову составлял, а Он меня творил из красной глины. Не я пять чувств, как пятерню Фома, вложил в зияющую рану мира, а рана мира облегла меня. И жизнь жива помимо нашей воли».
То есть вокруг тебя рана мира. То есть мир – это рана. До времени мы об этом не знаем и знать не хотим. Иногда просто закрываем… не надо об этом говорить. А на самом деле мир – это рана. И вывод из этого неприятно сказанного заключается в следующем: если я выздоровею, Господи, если Ты меня спасешь, если я выйду на волю, если выздоровеет любимый мой человек, если мои дети будут бегать и прыгать по лужайке, как прежде, и так далее, то я теперь не забуду уже о том, что есть страшная жизнь. Что, кроме глянцевой жизни, к которой все стремятся, есть жизнь страшная и тяжелая. Что там есть слезы, есть бедность, есть одиночество. И я теперь буду помогать этим людям.
Если Ты меня вылечишь, если Ты меня поднимешь, если Ты мне поможешь, то я теперь не буду жить так, как будто этого всего нет. Я буду жить так, чтобы помнить, что в такой подобной беде, в какой я был или была, – много-много людей, и они там остаются. Им нужна или протянутая рука, или какая-то собранная копейка благотворительная. Им нужно, может, лекарство, или поцелуй в лобик, или вытертые слезы, или молитва. Но им нужно много, в конце концов. А я об этом не знал. Ну, не знал.
Часто мы спрашиваем: а зачем в мире так много беды? А ты мне скажи, как без беды чужую беду пожалеть? Это не моя беда, она мне как бы до лампочки. А вот если это моя беда, и я теперь помню об этом, и у меня появляется возможность сострадания, возможность сопереживания, возможность деятельной любви к страдающему человеку. Этим пронизано очень много текстов. В том числе текстов литературы.
Например, Антон Павлович Чехов говорил, что у двери, за которой живет счастливый человек, должен стоять человек с молоточком и, регулярно стуча в двери дома счастливого человека, напоминать ему о том, что ты-то сейчас счастлив, а кроме тебя в этом мире многие несчастливы. Такая священная фраза, я бы сказал, находится в россыпях различных фраз, вышедших из-под руки Антона Павловича. Вот человек с молоточком. И пока человек лично не испытал что-либо…