Я покачал головой, досадуя и одновременно забавляясь.
– Все английские (не иностранные) издатели и журналисты! – сказал Лючио с благочестивым видом. – А почему? Потому что они так добродетельны, так справедливы, так бескорыстны! Их иностранные собратья будут, конечно, осуждены на вечную пляску с дьяволами, а британские пойдут по золотым улицам с возгласом «Аллилуйя!». Уверяю вас, что я смотрю на британскую журналистику как на благороднейший пример неподкупности, уступающий лишь духовенству в трех евангельских добродетелях – добровольной бедности, целомудрии и послушании!
В его глазах сверкала такая насмешка, что их блеск казался отражением стального клинка.
– Утешьтесь, Джеффри! – продолжал он. – Ваша слава достигнута честно. Вы лишь сблизились через меня с одним критиком, который пишет приблизительно в двадцати газетах и имеет влияние на других, пишущих в других двадцати; этот критик, будучи натурой благородной (все критики – благородные натуры), имеет «общество» для вспоможения нуждающимся авторам (весьма благородная цель), и для этого доброго дела я, движимый исключительно человеколюбием, подписал чек на пятьсот фунтов стерлингов. Тронутый моим великодушием (особенно тем, что я не спросил о судьбе пятисот фунтов), Макуин сделал мне «одолжение» в маленьком деле. Издатели газет, где он пишет, считают его умным и талантливым человеком; они ничего не знают ни о благотворительности, ни о чеке, да им и нет необходимости это знать. Все это, в сущности, весьма разумная деловая система; только склонные терзать себя аналитики, такие как вы, станут думать о подобном вздоре.
– Если Макуину действительно понравилась моя книга… – начал я.
– Почему же нет? Я считаю его вполне искренним и уважаемым человеком. Я думаю, он всегда говорит и пишет согласно своим убеждениям. Я уверен, если б он нашел вашу работу не заслуживающей внимания, он отослал бы мне обратно чек на пятьсот фунтов стерлингов, разорванный в порыве благородного негодования.
И, откинувшись на спинку стула, он хохотал, пока слезы не выступили на его глазах.
Но я не мог смеяться; я был слишком уставшим и угнетенным, и тяжелое чувство отчаяния наполняло мое сердце; я сознавал, что надежда, ободрявшая меня в дни бедности, надежда достичь настоящей славы покинула меня. Слава имеет ту особенность, что ее нельзя добыть ни деньгами, ни через влияние.
Ее не могли дать хвалебные отзывы прессы. Мэвис Клер, зарабатывающая себе на хлеб, имела ее; я, с моими миллионами, – нет. Глупец, я надеялся купить ее; мне еще только предстояло узнать, что все лучшее, величайшее, честнейшее и достойнейшее в жизни не имеет рыночной цены и дары богов не продаются.
Спустя недели две после издания моей книги Лючио и я поехали представляться ко двору. Это было довольно блестящее зрелище, но, без сомнения, самой блестящей личностью там был Риманец. Я не мог оторвать глаз от его высокой царственной фигуры, в придворном черном бархатном платье со стальными украшениями; хоть я привык к его красоте, но никогда не видал ее в таком блеске. Я был вполне доволен своей внешностью в соответствующем случаю костюме, но при виде его мое самолюбие испытало глубокий шок, так как я осознал, что на моем фоне красота и привлекательность моего друга только еще больше выигрывали. Но я ничуть ему не завидовал, а, напротив, открыто выражал свое восхищение. Он же, казалось, забавлялся.
– Мой милый мальчик, все это низкопоклонство, – сказал он. – Все притворство и обман. Взгляните на это, – и он вынул из ножен легкую придворную шпагу. – Куда, в сущности, годится это непрочное лезвие?! Это только эмблема умершего рыцарства; в старые времена, если человек оскорблял вас или вашу любимую женщину, блестящий кончик закаленной толедской стали мог ударить – так! – и он принял фехтовальную позу с неподражаемой грацией и легкостью. – И вы ловко прокалывали негодяю ребро или руку, давая ему повод вспоминать вас. Но теперь, – он вложил шпагу в ножны, – люди носят подобные игрушки как меланхолический знак, показывающий, какими отважными смельчаками они были когда-то и какими низкими трусами стали теперь! Не способные более защитить себя сами, они кричат: «Полиция! Полиция!» – при малейшей угрозе их ничтожным особам. Идем, время ехать, Джеффри! Пойдем преклонить наши головы пред другой человеческой единицей, совершенно такой же, как мы, и тем самым выступим против Смерти и Всевышнего, которые провозгласили всех людей равными друг другу!