28 ноября, понедельник

Открываю дверь в кабинет: Данки нет, только висит на стуле ее пиджак. Анечка сидит на столе и болтает ногами, Надя и Лиза – возле, на стульях.

– Ты как? – Даже не пойму, кто выдохнул вопрос, все смотрят на меня.

– Нормально… – А что еще скажешь? – Нормально.

– И кто его? – Анечка задает вопрос стенам, кабинету, пустой монтажке. – Кому надо?

Ее черные густые волосы распущены, тонкие пальцы все время заправляют за ухо убегающую прядь.

– Данка! – Надька кивает на стул с пиджаком и нервно хохочет. За ней начинают смеяться Лиза, и Анечка, и кто-то еще. Я, наверное.

– Ничего себе – смешно, – спохватывается Анечка.

– И чего мы ржем? – Лиза словно и не улыбалась.

– От нервов, – вдруг говорит Надька, и я понимаю: да, от нервов, и снова хохочу, и слышу, как резко хохочут девчонки. Смех звучит глухо, отрывисто, будто лай, а потом превращается в сухой, на грани рвоты, кашель.

Лиза начинает плакать.

– Ну ты что? – Анечка тихонько гладит ее по плечу.

– Я подумала: ведь никто не плакал… Никто ни слезинки… Как будто он никому… Как будто…

Анечкины глаза тоже наполняются слезами, но ясно, что это из-за Лизы. Надька задумчива:

– А ведь и правда, как хотите – никто. Ну что он сделал хорошего? Гадил только всем по мелочи и даже сам этого не замечал.

– Как ты можешь, как ты можешь?! – это Лиза.

– Надь, в самом деле! – Анечка вступается за Лизу, не за Эдика.

Интересно слушать их голоса.

У Надьки голос высокий, резкий, острый, как каблук на ее сапоге. Громкий. Протяжные окончания делают его чуть мягче, но портят. Они банально-гламурные, эти длинные окончания.

У Анечки голос низкий, приятно-шершавый и густой, как ее волосы. Анечкин тембр не спутаешь ни с чьим, он очень красивый, особенно по телевизору.

Лизин голос бесцветен и пуст, говорит она тихо, интонирует только на озвучке. Каждое слово – сухой лист: кружится в воздухе, падает на воду, уплывает, исчезая бесследно. А сама она – серый пескарик – еще незаметнее собственных слов.

Жалко ее. Чтобы поменять тему, спрашиваю:

– Лиз, а ты как, поправилась?

Она смеется:

– Ага, голова только трещит…

– Да не болела она, – мягко улыбаясь, переводит Анечка.

– Я была на свадьбе. Эдик же никогда бы на свадьбу не отпустил. – Поверил он, что ты болеешь? – Я Данке звонила вечером в четверг. Эдику было не дозвониться… Быстрые взгляды рикошетят от лиц. – А во сколько звонила? – спрашивает Надя. – После эфира, в восемь. Даже в девять. Это что, значит, он?.. – Да ну тебя, дурочка! Нет, – Надька вскакивает с места. – В студии народ еще сидел. Даже не думай. И тут я вспоминаю: народу было много. Четверг уже не белое пятно. – Как там Лапуля? – Лиза вздыхает. Ей многих жалко. Иногда после грустных съемок она плачет. Лапуля – жена Эдика. Главбух трех крохотных фирм. Она приходит к нам на работу часто, то по делу, то просто так. – Она была в четверг, – говорю я. – Здесь? – Надя удивлена: все знают, что если Лапуля приехала, то без Эдика не уйдет. – Как же она его оставила? – А если она приходила не к нему?

Четверг, начало восьмого. Я уходила домой, поролоновое тело плыло над лестницей в счастливом предвкушении свежего воздуха и свободы. Застегиваясь на ходу, я никак не могла убрать под куртку шарф; его неряшливая петля льнула к подбородку и лезла в рот, но мне было наплевать, хотелось просто сесть в троллейбус и поехать домой. И тут я вспомнила о чашке, которую опять забыла помыть, и подумала, что завтра снова начнется нытье: что за грязь, кто свинья? Я – свинья! Да, каждый раз хотелось ответить так, но натура не позволяла: я ненавижу самобичевание.