. Иное дело общерусская Спасо-Прилуцкая летопись, созданная в стенах монастыря и отразившая, естественно, немало местных известий, а позже продолженная повременными записями на архиерейском дворе в Вологде[105]. Из южнорусских сочинений сходным памятником является Летописец Леонтия Боболинского, местные интересы которого менялись при переезде из Киева в Чернигов, а затем в Новгород-Северский[106].

Отделив произведения служилых по прибору (в приказном обличии или без оного), создававшиеся «по службе», от личных произведений дворян, выражавших их частную позицию, и от сохранявшейся в столь же немногочисленных списках традиции общерусского летописания на местах, мы можем поставить любопытную задачу комплексного изучения «административной историографии», представлявшейся до сего дня лишь не вполне завершенными работами сотрудников Записного приказа, дьяка Ф.А. Грибоедова и окольничего А.Т. Лихачева[107].

Объединение усилий светской и церковной властей в создании имевших немалый успех городских и провинциальных летописцев заслуживает особого внимания. Весьма любопытным было бы детальное сравнение сих произведений с внешне весьма отличными крупными летописными сводами новгородского Софийского дома и Кремлевского патриаршего скриптория, в которых сотрудничали, по нашим данным, как монахи, так и митрополичьи, а в Москве патриаршие приказные. О патриарших приказных и думных людях стоило упомянуть в связи с судьбой А.И. Лызлова: из этой среды был его отец. Но это отдельная, далеко идущая тема, связанная с созданием крупнейших памятников общерусского летописания.

Рождение мемуаров

Произведения, которые мы называем просто дворянскими, развивались по иному пути и стали предшественниками других жанров: монографического, мемуарного и дневникового. Их объединяющей чертой стал ярко выраженный личный взгляд на события, претендующий на историческую правду вне зависимости от традиции, общественного мнения и прочих старинных критериев истинности суждений. И если летописец из дворян Сидор Сназин (в Мазуринском летописце) утонченно маскировал свои весьма смелые суждения в традиционнейшей форме летописания «без гнева и пристрастия»[108], то дворяне не бывшие, а сущие самовыражались с лавинообразно нараставшей в XVII в. откровенностью.

Разумеется, начатки мемуарного жанра не принадлежали исключительно дворянской среде: общество XVII в. не было настолько стратифицированным. События личной жизни и индивидуальные наблюдения, интересные только самому автору и его близкому окружению, записывали в конце столетия и дьячек Благовещенского погоста на р. Ваге Аверкий[109], и московское семейство площадных подьячих Шантуровых[110]. Большая заслуга в «очеловечивании», открытой субъективизации исторического повествования принадлежит «огнепальному протопопу» Аввакуму, его товарищам-староверам – Епифанию, дьякону Федору, Савве Романову, выдающимся женщинам раскола и их биографам[111]. В ярко выраженном личностном восприятии и изображении событий они пошли еще дальше светских мемуаристов.

Напряжение идейной борьбы повсеместно ломало традиционные литературные рамки, и так довольно расшатанные к XVII в. (вспомним хотя бы созданное сыном преподобной житие Юлиании Лазаревской). Патриарший протодьякон Иван Корнильевич Шушерин принужден был фактически отказаться от житийной формы, написав подлинное исследование о жизни и обстоятельствах деятельности Никона с его глубоко личными переживаниями, видениями и т. п. В свою очередь Игнатий Римский-Корсаков, блестящий знаток житийного жанра в его классических традициях, важнейшую часть «Жития» патриарха Иоакима изложил в форме личного письма к своему приятелю Афанасию, архиепископу Холмогорскому и Важескому