Я старалась перестать плакать и вжалась лицом в утешительный бок незнакомой лошади – по крайней мере, это была лошадь, её пот и шкура мало чем отличались от моих длинноногих друзей, – выискивая в запахе толстых мощных ног хоть какую-то надежду для моей семьи.

Мы ехали на юг.

Солнце скрылось из вида.


Тот кулак был первым, что отметил моё лицо, и от него у меня на лбу остался шрам, похожий на морской узел. Остальные шрамы – моя работа. Мы ехали долго. Я потеряла счёт дням. Кислый запах грязного мужчины и его изголодавшаяся лошадь мешали мне думать. Провизии для рыцарей и женщин не хватало, что уж говорить о бедных животных, которых стоило бы холить, лелеять и поить только чистой водой.

Через несколько дней Колчан сумела покончить с собой, прыгнув в реку; течение, словно дыхание ночи, унесло её далеко от меня, не позволило поймать и прижать своё лицо к её лицу. Она была самой старшей, но я живая, а её больше нет.

Я знала, чего мне ждать, ещё до прибытия во Дворец. Чудовища ведь не глупы. Мне предстояло стать рабыней, чтобы ублажать твоего отца и его грязных солдат. Меня бы хорошо одевали и холили, как шлюху. Рабство меня не тревожило: сбежать было бы нетрудно. Но я не желала доставлять им удовольствие, не хотела быть красивой для них. Они говорили, что татуировки, которыми меня наделила бабушка, эти красивые тёмные линии, змеящиеся по моему лицу, эк-зо-тич-ны.

Во мне, как в железной печи, горела чёрная и яростная ненависть. И потому однажды ночью, когда мой приятель-грязнуля напился и захрапел, я вытащила кинжал из ножен на его боку. Прекрасное оружие! С прямым чистым лезвием, которое мерцало, точно вода, ставшая могилой Колчан. Я приложила его к одной щеке, затем к другой и провела по ним сверху вниз – дважды, трижды, – рассекая плоть и навеки разрушая единственную красоту, какой было наделено чудовище.


Конечно, мужчины были в ярости, когда наутро выяснилось, что моё лицо покрыто толстым слоем крови, словно я набросила на себя багровую шкуру. Меня вытащили из палатки и бросили к веренице настоящих рабов, бедолаг, которым предстояло отправиться в шахты и каменоломни. Я всерьёз поверила, что туда отправят и меня, рубить скалу и собирать крохи металла, и возликовала. Что проще побега, когда горы вокруг так и зовут в гости? Я чувствовала себя будто нарядилась в лисью шкуру и припасла достаточно трюков, предвкушая победу. Но я ошибалась.

Дворец возник перед нами, словно вставший на дыбы жеребец, крупный и грозный, и, к моему ужасу, меня не отправили дальше, в золотоносные холмы или укрытые известковым покровом лощины, а затащили внутрь. Вниз, вниз, вниз, вниз – я прошла тысячу ступеней и сотню ворот, ведомая грубыми руками, и очутилась в маленьком и сыром подвале. «Ах, – решила я тогда, – вот и кара за испорченный военный трофей».

Я выла. Я кричала и вопила, как стая обезумевших сов, выдирала волосы и царапала каменный пол, пока напрочь не стёрла пальцы. Я лежала на полу, свернувшись калачиком, словно ребёнок, и рыдала: мой побег стал невозможен, мне предстояло провести остаток жизни в этом месте, в тысяче ночей от моих заснеженных, открытых всем ветрам степей. И вот тогда-то в темноте раздался смешок, а потом знакомый грубовато-нежный голос, напоминавший волчью шерсть, о которую трёшься щекой. Он негромко произнёс:

– Ну что, девочка моя, ты наконец-то успокоилась?

Я всмотрелась в густую тьму, обозревая комнату до самых углов. Там, где я ожидала увидеть груду костей да пучки старых волос, скрестив ноги и смеясь, сидела моя бабушка, одетая в лохмотья.