– За то, что погубила меня, прощаю тебя, сестрица, – молвила Дарья. – Да Иванова любовь, как обещано, вся твоя!

Завыл тут ветер пуще прежнего, затрещал стволами, зашумел ветвями, поднял Марью и понёс к Ивану. Закрутил, завертел ветер мужа с женою, разорвал на мелкие кусочки, понёс по миру. Там, где падали они наземь, вырастал цветок с синими листами и жёлтыми цветками. О тех цветах сложили люди немало легенд и песен, а уж которая из них правда-истина, одному только Богу известно.

Чёрный кузнец

– Ой, баю, баю, баю,

Баю детоньку мою…

За оконцем – темь, осенний морок.

Шорох прялки да матушкин голос, густой и мягкий, точно заячья шкурка, укрывают Никитку, окутывают с ног до головы, согревают, убаюкивают.

– Не ходи по-за дворы,

Не топчи чужой травы…

Никитка открывает глаза – сон ушёл водой в землю. Лучина почти дотлела, и тусклый, неровный свет вот-вот сдастся наступающим из углов теням.

– Мама, – шепчет Никитка, – а пошто нельзя на старую кузню ходить?

Матушка вздыхает, а из дальнего угла слышится возня и насмешливая ругань старшего брата:

– Вот же глупый пенёк. Там Чёрный кузнец тебя схватит и утащит в печь!

– Иван, а ну! – строго шепчет мать в темноту и, вновь повернувшись к Никитке, устало улыбается: – Уж сколько раз тебе говорено, касатик…

– Ну, ещё расскажи, мамушка, – одними губами, чтоб не прослыхал брат, просит Никитка.

Лучина тихо потрескивает, и на матушкином лице лежат неверные тени: вместо добрых незабудочных глаз – тёмные провалы, а на всегда румяных щеках – глубокие скорбные впадины. Никитка крепко-крепко зажмуривается и слушает историю, которую знает наизусть каждый ребёнок на селе: давнюю историю про деревенского кузнеца, заживо сгоревшего в печи старой кузни…

***

Много раз матушка наказывала Никитке не ходить к лесу, не забредать в старую кузню, да только тянет туда мальчонку, что твоего мотылька на огонь…

Быстро бежит времечко: вот уж и осень отплакала, и зима отвьюжила, и весна отгуляла-отплясала – наступило лето красное. Носится по округе озорной ветерок: шелестит листвой в берёзовой роще, шумит высокими травами, приносит с дальних полей песни косарей и зазывный рожок пастуха, трели зябликов, свивших гнездо в кустах калины, крики уток со двора. А в кузне тихо – ни звука, будто кто зажал Никитке ладонями уши. Но ведь никого тут нет?..

Дощатая дверь откинута – повисла на одинокой ржавой петле. Порог скрипучий, ненадёжный. Окошки повыбиты. Земляной пол покрыт толстым слоем сажи и пружинит под ногами, точно болотная кочка. Тревожный запах гари висит в недвижном воздухе.

Никитка добрался уж до самой середины кузни, где по сию пору стоит на кряжистом дубовом пне наковальня – и как только цыгане не утащили?

А вон и печь: смотрит из дальнего угла, разинув огромную чёрную пасть. Обугленный кирпич вокруг печного зева раскрошился от времени.

Никитка набирает полную грудь воздуху и идёт прямо к печи: шаг, второй, третий. И кажется ему, что то не он идёт, а печь сама вырастает над ним – огромная, чёрная, бездонная! Сердце стучит быстро-быстро – так бьётся в ладонях пойманный птенчик.

– Вот ты где, пенёк! – раздаётся сзади.

Никитка от неожиданности тоненько вскрикивает и зажимает чумазый рот ладошками.

У наковальни стоит Иван, старший брат. Высокий, кудрявый, синеглазый, а на гуслях играть мастак – такого поищи. И до чего смелый! Не забоялся через большой костёр на Ивана Купалу прыгнуть, не струсил идти с мужиками на медведя, вызвался стеречь по ночам сельский табун от цыган, а в прошлом годе, на исходе месяца листопада, всю Велесову ночь провёл один в поле под смётанными на зиму стогами – так просто, забавы ради…