С белого лица ржавщину,
Прилети-ка ты, наша матушка,
На свой ет да на высок терем,
Все под кутеси да под окошечко,
Ты послушай-ка, родимая матушка,
Горе горьких наших песенок.

И снова зарыдала толпа. Афанасьич первым бросил в могилу горсть земли. За ним прошли остальные по нескольку раз, пока не вырос над могилой небольшой холм.


Утром ходил по деревне горбатый мужик, собирал народ:

– Эй, народ, выходи, никто дома не сиди, будем пить и гулять, Владычицу вызнавать! Эй, народ, выходи…

На деревне заканчивались последние приготовления к торжеству. Топились бани, шипели в утюгах угли, из сундуков вынимались самые лучшие сарафаны и ленты. Распаренные, красные, взволнованные девки и не меньше их взволнованные матери носились по дворам, суетились – событие предстояло серьезное.

Вот Анчутка только что после бани придирчиво осматривает свой наряд, одеваясь с помощью матери. Вот на другом дворе какая-то девка застыла над бочкой с водой, пытается разглядеть свое отражение, поправляет прическу.

Некрасивое, нескладное существо стоит посреди избы, напялив на себя все, что можно. Ее мать сидит на лавке и не скрывает своего полного восхищения:

– Уж какая красавица, какая красавица! – радуется она. – А уж зубы, ну чистый жемчуг!

«Красавица» самодовольно улыбается.

Тем временем на опушке леса в ожидании предстоящего торжества собирались жители деревни: мужики, бабы, дети.

Два здоровых парня притащили большой неструганый стол и опрокинутую на него лавку. Подошли Афанасьич с Матреной, нянькой Владычицы.

– А сама Владычица перед смертью ничего не говорила, не намекала? – допытывался старик у Матрены, следя за парнями, устанавливавшими стол на траве.

Матрена ответила, подумав:

– Да говорила еще по осени про Таньку Николину, так она ж замуж за Степку вышла.

Афанасьич хмыкнул:

– Да она хоть бы и не вышла, куда ей, тупая! Ну ладно, поглядим. – Он отошел от Матрены. – Здорово, старички! – сказал, подойдя к группе седобородых дедов, стоявших особняком.

– Здорово, Афанасьич! – хором ответили старички.

Афанасьич обошел всех, каждому пожал руку.


А Манька еще сидела в своей избе, на лавочке у окошка, и смотрела на улицу. Мать стояла возле нее, уговаривала:

– Слышь, доченька, собирайся, пойдем.

– Не пойду, – уперлась Манька.

– Доченька, да как же так? – в нетерпении всплеснула руками Авдотья. – Народ-то уж давно собрался, а нас все нету.

– А нам там неча делать. Я ж тебе говорю, нету во мне ничьей души, окромя моей собственной.

– Да откуда ж ты знаешь? – сердилась мать. – Откуда тебе это ведомо? Это старики еще вызнавать будут, у Духа Святого выспрашивать.

– А чего там выспрашивать? Неужто я в себе другую душу-то не почуяла б? А то все как было, так есть, как хотела я с Гринькой жить, так и сейчас хочу.

– Ах ты, охальница! – закричала мать. – Да как ты можешь таки-то слова говорить. Вот услышит тебя Дух, покарает.

– Не покарает, – уверенно сказала Манька. – Он ведь знает, что в душе моей нет ничего, окромя только Гриньки.

– Вот я сейчас отца позову, он из тебя вожжой всю дурь твою вышибет.

Мать вышла на крыльцо и увидела мужа, который лежал на сене возле крыльца, бормотал что-то бессвязное.

Мать посмотрела на него осуждающе, покачала головой:

– Эх, охламон, надрызгался!

– Иди гуляй, – сказал муж, не оборачиваясь.

– Я вот тебе погуляю. А ну, вставай! – Она сбежала с крыльца и ткнула его носком лаптя.

– Ну чего?

– Чего-чего! Пьянь несчастная. Владычицу вызнавать надо идти, а дочь твоя упирается.

– Ну и что? – беспечно спросил он, все еще надеясь, что его оставят в покое.