Она никогда не бывала в квартирах Раптенбаума, где встречались поэты. Когда Ляля Гавриловна, сняв салоп, стала в дверях некрасивой залы с позолоченной лепниной, бока которой придрапировали чёрным крепом, кто-то уже читал вслух вздрагивающим голосом. Пахло гарью и людьми. На жирандоли капал свечной жир.
Уже читал кто-то другой, и она подошла ближе, чтобы слышать. Она знала и стихотворение, и этот голос. Аккомпанировали на пианино. В этот момент читающий, словно обращаясь к кому-то невидимому, потянулся вперёд и слегка прижал ладони к щекам: нет-нет, говорил этот жест, нет-нет.
***
Нет смерти, кроме листьев на заре,
Нет смерти, кроме ветра на дороге
И кроме голоса, сказавшего: Эй, трогай! —
И кроме силы в твоей маленькой руке,
Что хлопнет дверцей так, что Эреб дрогнет…
Он читал нараспев, красиво, особенно красиво на фоне пропахшей свечной гарью залы.
Это был поэт Развалов, небрежно повязывавший чёрный галстук и, вместо модного пиджака, надевавший сюртук, как шутили в издательстве, модный во времена Василия Тёмного.
Он смотрел мимо всех, и свечи ласково отражались в его блестящих глазах. Закончив строфу, он кивнул своим мыслям и сделал рукою жест, будто гладил в поле спелую пшеницу. Потом поймал чей-то взгляд и улыбнулся – свечи блеснули на его зубах, – пока звенели последние аккорды. Ляля Гавриловна почувствовала, что у неё внутри всё запрыгало и глаза защипало.
Она увидела, как кто-то поднёс Развалову бокал зелёного шампанского, но он вместо того выхватил у поднесшего всю бутылку, отпил и вернул бутылку обратно. Все засмеялись.
Потом читали другие, а потом опять он.
У одного юноши было породистое длинное лицо. Он подошёл к Ляле Гавриловне и поклонился.
– Завтра сгорит весь мир, – даже его подбородок выглядел торжественным, а в глазах не отражался свет огней, – но если пламя займётся от венчальных свечей, то мы все сгорим повенчанными.
– А если от этих? – спросила Ляля Гавриловна, поведя рукой вокруг себя.
– Тогда все сгорят поэтами, ибо эти свечи мы зажгли не от спичек, а от неземного огня.
– Но мне милы страдания земные, я к ним привык и не расстанусь с ними, – возразила Ляля. Ей было легко говорить и шутить с ним, она чувствовала себя остроумной и милой. Это был студент Александр Блок.
У одной молодой женщины, сидевшей рядом с Разваловым и Никитиным, волосы над гладкой шеей были убраны крупными головками цветов с золотыми лепестками. Ляля Гавриловна сама брезгливо избегала всего, что звалось ornement4, но не могла оторвать глаз от дамы с золотыми цветками, трогавшими белую шею своими мерцающими головками. Они как будто склонились, свесившись из-под пушистых убранных волос, чтобы нарочно коснуться основания её шеи над платьем, как склоняется влюблённый над своей прекрасной дамой. Это было так красиво, что Ляля Гавриловна не отвела глаз, даже когда Золотистая Дама заметила её взгляд. Так не отводят глаза перед самым лицом пышных цветов гортензии или перед душистыми кустами румяного шиповника. Золотистую Даму звали Мирра Лохвицкая.
Свечи сгорели наполовину. Другая дама носила мужской сюртук и брюки. Галстучек неловко падал на белую рубашку, слишком крупное лицо тянулось к бокалу. Её смех звучал, как будто чугунные шарики упали на меховой ковёр: бу-бу-бу-бух… Все поэты звали её Allegro. Настоящее её имя, Поликсена, подходило богатырке или царице циклопов. Она пришла послушать вместе с братом и подругой, но сама не читала и только одобрительно бу́хала после каждого выступления своим чугунно-меховым смехом: бух-бу-бу…