Дети отлично вписались в комиксовую, чердачно-богемную жизнь, но требовали все больше любви, времени, ласки и любования. К Мане, с которой он к тому времени расписался (все тот же синдром возникшего на пустом месте семейства – численность детей!), он по-прежнему относился спокойно, снисходительно-равнодушно. Позволял ей кормить детей выросшими вдруг полными грудями. А вот купать их, менять подгузники, вставать ночью – как-то не доверял. Все-таки была Маня шебутной, балахманной девчонкой. Она и погибла вот так-то, сдуру, на спор, тем первым дачным летом, когда они вывезли детей на воздух.

Поспорила на перроне с местной ребятней, что проскочит перед электричкой за минуту до…

…и не проскочила.

Широкую двухместную коляску с мирно спящими близнецами прикатили Яше со станции обезумевшие от страха спорщики.

Он рубил на хозяйском участке старую высохшую яблоню.

Коляска с близнецами сама бойко вплыла на дорожку, подростки выкрикнули из-за забора: – дядь Яш!!! Там Маню электричкой зарезало!!!

Он размахнулся и последним страшным ударом топора снес старую яблоню напрочь.

Впоследствии много раз он рисовал, как зачарованный, череду картинок этого дня, реконструируя его по минутам – так археологи восстанавливают утерянные фрагменты прошлого… И с год после ее гибели, запряженный гончей тоской, был занят восстановлением образа Мани – разыскивал ее школьных друзей, нашел бабку где-то под Волоколамском, – короче, знакомился, наконец, со своей женой поближе…

В это время многие друзья стали валить в Израиль. Яша провожал, помогал паковать ящики, отправлять контейнеры, ругаться с таможней. От этих дней тоже осталась серия комиксов… Когда уехал Воля Брудер, сокурсник и лучший друг, Яша задумался. Брудер звал Яшу все сильнее, все горячее, обещал помощь, а главное – слал фотографии с пальмами, какими-то буйно-лиловыми кустами, блескучим синим морем, в котором столбиками, как суслики, стояли худосочные и счастливые Волины дети…


…Вообще-то Яша Сокол был не вполне евреем. Можно даже сказать, он им и вовсе не был в том смысле, в каком это понимает традиция. В детстве, правда, был у него любимый дедушка Миня, который гулял с ним, рассказывал о тайге, о повадках волков и лис, о том, как в лесу по деревьям определять направление север-юг, как долго прожить без еды и какая ягода помогает при цинге, и как не замерзнуть зимой. Дедушка Миня не был ни ботаником, ни туристом, наоборот, – он был знаменитым закройщиком мужской одежды в ателье Союза советских писателей. Просто в молодости семнадцать лет провел на лесоповале, и дважды находился в бегах в тайге. С дедушкой Миней было так захватывающе интересно, что когда тот умер от сердечной недостаточности, десятилетний Яшка высох от любви и тоски по нему, как только в юности сохнут по возлюбленным.

Так вот, дедушка Миня, по неясным слухам, был как раз еврей, но, поскольку ни разу он об этом не обмолвился, – а может быть, Яшку это в детстве не интересовало, – образ Мини, такой родной и главный, совсем не монтировался с этим коротким, чужим, почему-то неловким словом.


Лет с шестнадцати в Яше забродил беспокойный дух. В конце мая он брал рюкзак (пара белья, две майки, блокноты и ручки) и подавался куда-нибудь на юг – в Сочи, Гагры, Сухуми…

В Сухуми, в парке, на скамейке он и увидел дедушку Миню. И – оторопел от неожиданного спазма тоски, который подкатил к горлу, словно и не прошло много лет со дня смерти деда. Тот сидел на скамейке и грелся на солнышке – старый вислоносый человек со старческими пятнами на руках и лице, в чистых старых брюках, в полотняной кепке с длинным козырьком. Яшка присел рядом, что-то спросил, старик живо отозвался, они разговорились. Тот и разговаривал, как дедушка Миня, с мягким украинским «г», наверное, тоже был уроженцем какого-нибудь Киева или Одессы.