Итак, мадемуазель де Фонтэн получила весьма важные сведения и отчасти была этим обязана ловкости, с какой сумела выспросить своего простодушного кавалера, узнав, что он брат отвергнутого ею возлюбленного.

– Неужели вам не тяжко видеть, как ваш брат торгует кисеей и коленкором? – спросила Эмилия, окончив третью фигуру кадрили.

– Откуда вы это знаете? – удивился дипломат. – Слава богу! Кажется, я уже научился, расточая потоки слов, говорить только то, что хочу, как и все знакомые мне дипломаты.

– Но вы сами это сказали, уверяю вас.

Господин Лонгвиль посмотрел на мадемуазель де Фонтэн удивленным и испытующим взглядом. В его душу закралось подозрение. Он перевел глаза на брата, потом на свою даму, понял все, всплеснул руками, расхохотался и сказал:

– Какой же я глупец! Вы самая красивая дама на балу, мой брат украдкой на вас посматривает и танцует, не обращая внимания на лихорадку, а вы делаете вид, что его не замечаете. Составьте его счастье, – продолжал он, отводя Эмилию к ее старому дядюшке, – я не стану ревновать; но мне всегда будет немного странно называть вас сестрой…

Между тем оба влюбленных по-прежнему безжалостно не замечали друг друга. Около двух часов ночи был сервирован легкий ужин в огромной галерее, где столы расставили, как в ресторане, чтобы люди одного круга могли объединяться по собственному выбору. В силу совпадения, нередко благоприятствующего влюбленным, место мадемуазель де Фонтэн оказалось рядом со столиком, вокруг которого разместилось самое изысканное общество. Максимилиан присоединился к этому кружку. Эмилия, внимательно прислушиваясь к беседе за соседним столом, уловила обрывки разговора, какой обычно так легко завязывается между молодой женщиной и юношей, если тот наделен обаянием и красотой Максимилиана Лонгвиля. Собеседницей молодого банкира была неаполитанская герцогиня, глаза которой метали молнии, а белоснежная кожа сверкала, как атлас. Ее интимность с Лонгвилем, которую тот умышленно подчеркивал, показалась мадемуазель де Фонтэн тем оскорбительнее, что теперь она чувствовала к своему бывшему жениху во сто раз больше нежности, чем когда-либо.

– Да, сударь, в моей стране истинная любовь умеет приносить величайшие жертвы, – говорила герцогиня, жеманясь.

– В Италии женщины более пылки, чем француженки, – промолвил Максимилиан, бросая пламенный взгляд на Эмилию. – Во француженках говорит одно тщеславие.

– Сударь, – вмешалась вдруг мадемуазель де Фонтэн, – разве не бесчестно клеветать на свою родину? Преданная любовь встречается во всех странах.

– Неужели вы думаете, мадемуазель, – возразила итальянка с язвительной усмешкой, – что парижанка способна последовать за любимым на край света!

– Ах, сударыня, это же разные вещи! Можно уйти в пустыню и жить в шалаше, но нельзя согласиться сесть за прилавок! – И Эмилия закончила фразу невольным презрительным жестом.

Так по вине злополучного воспитания Эмилия дважды погубила свое зарождающееся счастье и сама испортила себе жизнь. Задетая притворной холодностью Максимилиана и кокетливыми улыбками незнакомой итальянки, она не удержалась от ядовитой насмешки, что всегда доставляло ей злорадное удовольствие.

– Мадемуазель, – вполголоса сказал ей Лонгвиль, улучив момент, когда приглашенные с шумом подымались из-за стола, – поверьте, что никто не шлет вам таких горячих пожеланий счастья, как я; разрешите мне заверить вас в этом на прощание. На днях я уезжаю в Италию.

– Вероятно, причиной тому какая-нибудь герцогиня?

– Нет, мадемуазель, смертельная болезнь.