[1]. Их мнения составляли в некотором роде кодекс хорошего тона, а их присутствие в чьем-нибудь доме служило ему бесспорным патентом на почтенность.

Корбели были в родстве с графом де Гильруа.

– А где же ваша жена? – с удивлением спросила герцогиня.

– Минуту, одну минуту, – попросил граф. – Готовится сюрприз, она сейчас придет.

Когда г-жа де Гильруа, спустя месяц после замужества, вступила в свет, она была представлена герцогине де Мортмэн, которая сразу полюбила ее, приблизила к себе и стала ей покровительствовать.

Двадцать лет оставалась неизменной эта дружба, и, когда герцогиня говорила «моя малютка», в ее голосе еще слышалось волнение внезапно возникшей и непроходящей влюбленности. У нее-то и произошла первая встреча графини с художником.

Мюзадье спросил:

– Были вы, герцогиня, на выставке Неумеренных?

– Нет, а что это такое?

– Группа новых художников, импрессионистов, в состоянии опьянения. Там есть двое очень сильных.

Знатная дама презрительно бросила:

– Не нравятся мне шутки этих господ.

Властная, резкая, не допускающая никаких других мнений, кроме собственного, а это собственное основывая только на сознании своего общественного положения, она, не отдавая себе в том отчета, смотрела на художников и ученых как на интеллигентных наемников, которым самим Богом предназначено развлекать светских людей или оказывать им услуги; во всех своих суждениях об искусстве она исходила лишь от той или иной степени удивления и ничем не объяснимого удовольствия, которое доставлял ей вид какой-нибудь вещи, чтение книги или рассказ о каком-нибудь открытии.

Высокая, толстая, тяжеловесная, краснолицая, с громким голосом, она прослыла важной дамой, так как ничто ее не смущало, она осмеливалась говорить все и оказывала покровительство не только всем низложенным государям, устраивая в их честь приемы, но и Всевышнему, щедро одаряя духовенство и жертвуя на церкви.

Мюзадье продолжал:

– Известно ли вам, герцогиня, что, по слухам, убийца Мари Ламбур арестован?

Она сразу заинтересовалась:

– Нет, не знаю, расскажите.

И он стал рассказывать со всеми подробностями. Высокий, тощий, в белом жилете, сверкая алмазными запонками манишки, он говорил без жестов, с тем корректным видом, который позволял ему высказывать весьма рискованные вещи, на что он был большой мастер. Он был очень близорук и носил пенсне, но, казалось, никого никогда не видел, а когда садился, можно было подумать, что весь его костяк изгибается по форме кресла. Его торс в согнутом положении становился совсем маленьким и весь оседал, словно позвоночник был резиновый; заложенные одна на другую ноги походили на две перекрученные ленты, а бледные руки с длинными-предлинными пальцами свисали по обе стороны кресла. Его усы и волосы, артистически выкрашенные, с умышленно оставленными седыми прядями, служили предметом постоянных шуток.

В то время, когда он рассказывал герцогине, что убийца, обдуманно совершивший преступление, подарил драгоценности, принадлежавшие убитой девке, другой особе легких нравов, дверь гостиной снова распахнулась, и две женщины в белых, легких, как пена, кружевных платьях, обе блондинки, похожие друг на друга как две сестры, хотя и разного возраста, одна зрелая, другая юная, одна полная, другая худенькая, вошли, улыбаясь, обняв друг друга за талию.

Раздались возгласы, аплодисменты. Никто, кроме Оливье Бертена, не знал о возвращении Аннеты Гильруа, и, когда девушка появилась рядом с матерью, которая издали казалась почти такою же свежею и даже более красивой, потому что, как вполне распустившийся цветок, все еще была ослепительна, а дочь, едва раскрывшийся бутон, только начинала становиться хорошенькой, – все нашли их обеих очаровательными.