– А-ахм, мать пресвятая богородица…

– Нашел – молчи, потерял – молчи!

– Перетерпим, передышим!

– Ешь, блин не клин – брюха не расколет!

– Все наши нажитки…

– Полведерка, у Митрофанихи… Сергунька, слетай.

Сергунька с перепою: рожа красная, как вениками нахлыстанная. Навалился грудью на стол, огурцы хряпает, за ушами пищит. Широкий парень, топором тёсан. Могучая багровая шея была обметана искорками пота. В кулаке зажаты золотые часы – в них Сергунька каждую минуту заглядывает, узнает, который час.

– Сергунька… Полведерка, к Митрофанихе.

– Давай… – От нетерпенья сучит пальцами. – Давай!

Звяк бидоном, шорк в дверь – и нет Сергуньки.

– Свое-то жалко, убей – не отдам.

– Учат нас, дураков.

Косы, космы, платки, волосники, полушалки, юбки пузырятся… Рубашки вышитые, красные, сиреневые, в полоску, в искорку, с разводами, а гармонь рвет: ты-на-на́, ты-на-на́, ты-на-на́…

– Аленка, аряряхни!

Аленка – гулящая девка. В другое время ее и в избу бы не пустили, а в Прощеное воскресенье – вот она… Красава, румянец через щеку, гладкая – не ущипнешь, коса густая, как лошадиный хвост. Платьице поплиновое оправила, рассыпала каблуки. В пятках ровно пружины, всю ее сподымя бьет, ну – ядро, буярава! Прошла раз и Феклушка, хозяйская дочь: рожа рябая, рот до ушей – теленка проглотит, уши торчком, спина корытом, шея тоненька, хоть перерви, верблюд – не девка. Прошла раз, да и отстала, куды…

Пойду плясать,
Прикушу я губку,
Комиссарские штаны
Перешью на юбку.

В пару Алене вышел дезертир Афоня Недоёный. Форсисто одернул лопнувший по швам, выменянный на картошку фрак. Из-под фрака – вышитая рубашка, огневой запал. Что есть силы огрел себя по ляжкам, фыркнул, заржал и в пляс.

– Э-э-э-э-э-э, шпарь, Аленка!..

Загудела старая раскольничья изба, застонали матицы… Пол гляди-гляди провалится… Из-под лакировок – дым… Мальчишки в визге, уссались со смеху, того и гляди пупы развяжутся.

– Гоп, гоп!.. Рвай-давай!..

Афонька зубы лошадиные оскалил, накатило на парня, взыграла окаянная сила, цапнул Аленку за грудь:

– Яблочко, медовой налив!

Глянула девка, ровно варом плеснула:

– Не замай!

А ну, ходи, потолок,
Дрыгай, потолочина,
Коммунисты, не форсите,
Пока не колочены…

– Дуй, Фонька!

– Ух, ух!..

– Распахнись, душа! Пошла, Аленушка!

С улицы по окошку: динь-нь… дзень-нь…

Собаки кинулись.

– Бей, можжи!

– Бабоньки…

Бабы шарахнулись от окошек.

– Девоньки!..

Дзень-нь…

С улицы чья-то черная рука стала выдирать раму.

– Матушки… За нашу добродетель…

– Где топор? Сватушка…

Дверь расхлебянили.

Кому надо, вывалились в сени, на двор. Наскоро похватали чего под руку попало и на улицу.

На завалинок упал на колени Танёк-Пронёк и неверными, вихлявыми ударами крестит колом рамы, рычит:

– Пряники-то съела, а ночевать-то не пришла?.. Празднички, гуляночки?.. Отродье ваше…

– Дно вышибем!

– Бей, сватушка, бей, чтоб не́ жил!

– Глуши!

Хрясть

хлобысть

хмысть

буц

бяк

чак

хмок.

Пинками Танька́-Пронька́ катили от порядка до самой дороги.

Улицей, как нахлыстанный, бежал Степка Ежик и вопил:

– Гришка… Микишка… Наших бьют!

На крыльцо поповского дома выскочил дежурный красноармеец ванякинского продотряда, послушал крики, пальнул разок из винтовки вверх и, закурив, вернулся в горницу.

– Чего там? – спросил Ванякин с полатей.

– Драка, пьяные…

Продотряд был разбросан по волости. В Хомутове с комиссаром оставалось четыре человека.

Не успел дежурный докурить цигарку, как поповский дом был окружен грозно гудящей толпой.

– Со двора, со двора заходи, чтоб не убежали, – слышались голоса, – огня давайте!

«Восстание, – подумал Ванякин, спрыгивая с полатей, зубы его ляскнули. – Пропали».