.

Порой мы малопредсказуемы в проявлении эмпатии. Вспомним историю трехлетнего Айлана Курди. В сентябре 2015 года семья Курди бежала из Сирии и пыталась пересечь Средиземное море, надеясь переправиться из Турции в Грецию. Надувной плот опрокинуло волной, и несчастные больше трех часов провели ночью в воде. Несмотря на все старания отца семейства, маленький Айлан, его брат и мать утонули. «Мне ничего не нужно, – сказал на следующий день сорокалетний Абдулла Курди. – В какую бы страну меня ни пустили – мне все равно. Я потерял самое ценное, что у меня было».

Тела погибших вынесло на берег Турции. Фотограф снял лежащее лицом вниз тельце маленького Айлана.

Полная скорби и боли фотография облетела весь мир как подтверждение гуманитарного кризиса. New York Times сообщила: «В очередной раз не масштаб катастрофы… а трагедия конкретных людей открыла нам глаза»[19]. Рекой полились пожертвования сирийским беженцам. А потом большинство людей забыли обо всем. Кризис продолжался, но благотворительные взносы и новости пошли на спад так же быстро, как нахлынули, и стихли к октябрю.

Смерть Айлана пробудила целый пожар эмпатии. Как и трагичные судьбы других детей. Сострадание намного проще испытывать к конкретным людям, чьи лица и плач потом не выходят из головы, чем к безликим массам. По данным лабораторных исследований, люди больше эмпатизируют отдельным жертвам, чем восьми, десяти или сотням[20].

Для наших предков это имело смысл, но сейчас инстинкт нас подводит. Мы со всех сторон слышим о страданиях: сотни тысяч человек погибли во время землетрясения на Гаити в 2010 году. Пока я пишу эти строки, восемь миллионов человек в Йемене остаются голодными и не знают, когда смогут поесть. Такие числа потрясают, но остаются абстрактными и потому не вызывают эмоционального отклика. Своей массой они раздавливают сострадание в лепешку.

Трайбализм[21] создает еще большие проблемы: далеко ходить не надо, достаточно посмотреть на политические руины Америки. Пятьдесят лет назад республиканцы и демократы разошлись в политических мнениях за ужином, но все же закончили совместную трапезу. Сейчас обе стороны считают друг друга злонамеренными и опасными глупцами. Нейтральные когда-то территории – от уборных до футбольных стадионов – превратились в поля нравственного боя. Враждующие смакуют страдания соперников и постоянным троллингом стараются причинить как можно больший вред. В такой одичалой экосистеме проявление заботы не просто нейтрализуется, а превращается в свою противоположность.

Поэтому неудивительно, что эмпатия попала в центр внимания гражданских лидеров, поэтов и пасторов – всех, кто старается залатать социальную ткань. «В нашей стране много разговоров о дефиците федерального бюджета, – сказал сенатор Барак Обама в 2006 году на церемонии вручения дипломов Северо-Западного университета. – Но стоило бы почаще вспоминать о дефиците эмпатии»[22].

Далее Обама выразил сожаление, что «мы живем в культуре, препятствующей эмпатии». «В культуре, где главной жизненной целью зачастую называют богатство, стройность, молодость, славу, безопасность и развлечения, – сказал он. – В культуре, где авторитетные лица зачастую поощряют эти эгоистичные порывы». По его словам, восстановление эмпатии необходимо для исцеления нации. Философ Джереми Рифкин более категоричен: «Главный вопрос, стоящий перед человечеством, таков: успеем ли мы достигнуть глобальной эмпатии до краха цивилизации и спасти Землю?»[23]

С тех пор как Обама и Рифкин высказали свои опасения, ситуация только ухудшилась. Наша культура прогнила, расползается и трещит по швам. Те же инстинкты, которые стимулировали проявления доброты внутри замкнутых групп, заронили семена страха и ненависти, прорастающие по мере того, как наше окружение становится шире и разнообразнее. Средствам массовой информации и социальным медиа разногласия выгодны. Их продукт – смута, и она пользуется спросом.