.

Эти слова Солженицына о тех, кому не удалось “отбиться”, кто чувствует, что так дальше “жить нельзя”, и хочет только “уйти, уйти, уйти”, прямо относятся к Ивану Чистякову. И дневник, который оставил Чистяков, дает нам уникальную возможность понять, что думал и чувствовал человек, оказавшийся в его роли.

“Вызвали – и поезжай…”

В 1935-м Чистякова призвали во внутренние войска и отправили на край света командовать взводом стрелков ВОХР, конвоировать заключенных на работу, охранять лагеря по периметру, сопровождать эшелоны и ловить беглецов.

С этого момента каждый день, проведенный им на БАМе, проникнут одним желанием: любой ценой выбраться из того кошмара, в который он попал.

Прежде всего, Чистяков сам оказался в ужасных бытовых условиях, которые не устает описывать: “Так вот и живем… топчан с сенным матрасом, казенное одеяло, стол на 3-х ножках, да 1 скрипучая табуретка, у которой каждый деть приходится кирпичом заколачивать выезжающие гвозди. Керосиновая лампа с разбитым стеклом и бумажным из газеты абажуром. Полка из куска доски обтянута газетой. Стены частью голые, частью оклеены бумагой от цемента. Всегда сыпется с потолка песок, и щели в оконных рамах, в двери и пазах стен. Буржуйка. Пока топят, то одному боку тепло. Что к печке, то на Южном полюсе, что от печки, то на Северном”.

Едва ли не на каждой странице дневника мы читаем про тяжелый климат, отвратительное жилье, где ночью от холода волосы прилипают ко лбу, отсутствие бани, нормальной еды. Чистякова постоянно мучает простуда, боли в желудке, ревматизм. Он командует взводом охраны, он – самое низшее в этой системе командное звено, и тяжесть своего положения он ощущает с двух сторон. С одной стороны – грубые, безграмотные, пьяные стрелки, многие из которых тоже заключенные (осужденные на небольшие сроки) или бывшие заключенные, с которыми он не может найти общего языка: “Помещение ВОХР. Топчаны, цветные одеяла, безграмотные лозунги и кто в летней, кто в зимней гимнастерке, кто в своем пиджаке, кто в ватнике, подпоясаны кто веревочкой, кто ремнем, кто брезентовым поясом. Курят, лежа на постели. Двое схватились и, образовав клубок, катаются, один задрав кверху ноги, смеется, смеется неистово, надрывно. Лежит и пилит на гармошке страдания. Горланит: “Мы работы не боимся, а на работу не пойдем”».

С другой стороны на него давит чекистское начальство, переведенное на БАМ с Соловков и прошедшее там школу власти “соловецкой, а не советской” (поговорка, которая родилась в Соловецком лагере[10] и на долгие годы его пережила) – школу, методы которой теперь распространились на всю гулаговскую систему. О том, какова эта власть, какими жестокими методами действует она по отношению к заключенным (с этим должен был столкнуться и Чистяков на БАМе), пишет Варлам Шаламов, анализируя собственный лагерный опыт начала 1930-х: “Ведь кто-то застрелил тех трех беглецов, чьи трупы, – дело было зимой, – замороженные, стояли около вахты целых три дня, чтобы лагерники убедились в тщетности побега. Ведь кто-то дал распоряжение выставить эти замерзшие трупы для поучения? Ведь арестантов ставили – на том же самом Севере, который я объехал весь, – ставили “на комарей”, на пенек голыми за отказ от работы, за невыполнение нормы выработки”.

Описаний такого садизма у Чистякова мы не найдем. Но то, что система, в которую он попал, бесчеловечна, полна насилия, бессмысленной жестокости, осознается им очень ясно. Та роль, которую он должен играть здесь в Бамлаге, вызывает у него чувство стыда: “Куда, думаю, я попал? И стыдно стало мне за свой кубик, за то, что я командир, за то, что я живу в 1935 г.”.