– Помнишь, как мы Якимова хоронили? А, товарищ лейтенант? Всем взводом. Замполит пришел, слово сказал. Гроба, конечно, не нашлось, но в плащ-палатку тело завернули и в могилку опустили по-христиански. Помянули опять же. Старшина сверх пайки расстарался. Ротный повар теленочка гулящего в лесу поймал. Потом, после первого боя, помните, еще троих. После еще и еще. И – пошло-поехало… Но уже никого так, как Якимова, мы не хоронили. И мысли были уже другие, и переживания. Вот вы, взводный наш, помните хотя бы фамилии тех троих, которых убило в первый день, когда мы оборону заняли?

Ратников вздрогнул, настолько неожиданным был вопрос Олейникова, и сказал:

– Не помню. Кажется, Петров и Сидоренков.

– Правильно, Петров и Сидоренков. А кто третий?

– Третьего вспомнить не могу.

– Третьим был сержант Горячев.

– Да, точно, сержант Горячев. Как же я забыл сержанта? Командир второго отделения.

– Что ж, все верно, на войне надо поскорее забыть, что вчера пережить пришлось. А то сердце лопнет от переживаний. А Якимова помнить надо. Такая его доля. Нас остерегать.

– И не повоевал вологодский.

– Солдаты на войне – как порох. Пых – и нету! Как патроны в подсумке. Всегда нужны. И как дело пошло, кто ж их жалеть станет? Не в обиду вам, товарищ лейтенант, будь сказано. А только всегда так: до последнего патрона…

А ведь прав этот солдат, тысячу раз прав. Ничего не стоит на войне солдатская жизнь. Был солдат, и нет солдата. Погиб и погиб. Другой на его место придет. Из маршевого пополнения пришлют. И будет таким же невзыскательным и терпеливым. Как будто войну можно перетерпеть. Выбывшего из списков вычеркнут только на следующий день, чтобы старшина смог получить и на его долю котелок каши, пайку хлеба и консервов да сто граммов водки. Долю его разделят товарищи. Им-то еще воевать и воевать, терпеть и терпеть. Взвод застелет плащ-палаткой дно просторного окопа, расставит дымящиеся котелки, поделит хлеб. Кто-то из сержантов поделит водку. Взвод помянет тех, кто не дожил до очередного «рубона». Вот и вся тризна. И каждый, глотая горячую кашу из котелка, будет думать о том, что, возможно, завтра вот точно так же помянут и его. И его пайку водки и хлеба поделят по-братски, чтобы жить дальше.

– Товарищ лейтенант, – неожиданно прервал его невеселую думу Олейников, деловито прочищая сухой травинкой прицел своей винтовки, – а мы сейчас где? В каком, в смысле, положении находимся? В окружении или как?

Ратников и сам толком не понимал, что произошло. После рукопашной, в которой они зло и яростно разметали немецкую цепь, Ратников сколотил небольшую группу и повел ее дальше, на высоту, надеясь, что в первой траншее у немцев никого не осталось. Вначале с ним было человек восемь. С флангов неожиданно ударили пулеметы. Надежда, конечно, была, что там, на «тягуне», среди упавших под пулеметным огнем остались и живые – залегли и теперь лежат, ждут, когда наступят сумерки, чтобы отползти назад. Только бы немцы не вздумали собирать своих раненых и убитых, пока не стемнело.

– Где… Моли бога, чтобы ротный от своего пулемета не отходил, – ответил Ратников. – Пока Соцкий возле «станкача», мы не окружены. А ты что, плена боишься?

– Где окружение, там и плен. Я в плен не пойду. Вон, Алешинцев в плену побывал. Всего-то два месяца в Рославле за колючкой посидел, а скажи теперь, что ему всего двадцать годов от роду… Уж лучше поднимусь и побегу. А Соцкий не выдаст, он пулеметчик хороший. Только бы хорошо попал, чтобы сразу наповал. А то ведь раненого уволокут.