В этом месте я сделал перерыв на несколько недель. Я просто физически не мог продолжать рассказ. Каждый раз, когда я брал в руки карандаш, чтобы продолжить свое повествование, мне отказывало мышление, словно защищая меня от страшных оживающих воспоминаний. Я сдался и решил переждать, чтобы успокоиться. То, что побуждает меня теперь писать дальше, можно выразить кратко: прошло уже много времени с тех пор, как я снова стал свободным человеком. Это великое счастье вернуло мне уверенность в себе. Теперь свобода не кажется мне даром, который я поначалу ежедневно получал, просыпаясь по утрам. Теперь она уже не опьяняет меня, не кажется неизъяснимым блаженством. Свобода здесь, она естественна, как воздух, которым я дышу. И все же это осталось! Осталось! Сегодня среди равнодушно идущих мимо прохожих я встретил двух изможденных оборванцев. Они шли шатаясь, как тяжелобольные. Вокруг пояса каждого из них была повязана веревка, на которой болталась консервная банка. И их лица! Их лица! Где я? Бедность, голод, беда, горе – все это неожиданно снова возникло здесь! Я застыл на месте и провел рукой по животу. Ах! Зачем я здесь стою? Почему я прижал руку к животу? Ах! Зачем я это делаю? Я кусаю себя за палец, поворачиваюсь и бегу. Я хватаю этих людей за рукава и что-то им говорю. Да, оказалось, что это мои товарищи по несчастью. Да! Эти двое вырвались из того же ада и теперь, полные беспокойства и тревоги, бредут к своему отчему дому. О, мои любимые верные товарищи, как горячо приветствую я вас на родине. Мое сердце обливается кровью при виде вас и от ваших рассказов. Больные и изможденные, возвращаетесь вы с Урала и из Сибири. Многие умерли в пути, и сколько еще вас осталось в России, чтобы страдать и бедствовать в шахтах и каменоломнях! Не говоря ни слова, я жму вам руки. Я возвращаюсь домой, потому что уже не могу сегодня ничего делать. Я падаю на кровать, раскидываю руки и погружаюсь в блаженное, ни с чем не сравнимое ощущение свободы. Свободы, по которой я столько времени томился, на которую столько времени надеялся и которую наконец обрел!

Какими ничтожными показались мне повседневные заботы и мелочи, которые, надуваясь, омрачают наши дни своими детскими претензиями. Эти мелочи на сегодня повержены, и, чувствуя себя победителем, я пытаюсь прозреть то время, которое потребует чего-то большего, чем нелепые вздохи и пустая болтовня.

Муки Фокшан окутывали меня черным ужасом, и, несмотря на то что я понимаю, что мне никогда не удастся описать их словами, я все же продолжу свой рассказ.

Он по-прежнему стоит у меня перед глазами, этот лагерь с его бесчисленными кривыми суковатыми столбами, обвитыми бесконечными кольцами колючей проволоки. Какое безрадостное зрелище представало перед нашим взором каждое утро, каждый вечер, когда красное солнце плакало над горизонтом. Я помню, как фиолетовые тени, выступая из тумана, изливались на землю, суля ночной отдых проклятым пленникам. Так, слушай, читатель, что я буду рассказывать тебе своими беспомощными словами о той страшной и горестной жизни.

С жестяными банками в руках все были заняты исключительно тем, что высматривали и вынюхивали, где бы найти еду. Все шныряли возле кухни, переворачивали помойные бачки, рылись в остатках. Где бы найти съестное, где оно может лежать? Какие-нибудь остатки, помои, кочерыжки, обрубки. Мы же люди, можешь подумать ты, но мы не гнушались рыться в отвратительной грязи, если подозревали, что под ней находится что-нибудь съедобное. При этом еще надо было соблюдать предельную осторожность: весь лагерь был опутан колючей проволокой, делившей его на участки. Каждый из них бдительно охранялся полицейскими, этим презренным сбродом! Предателями и преступниками. Горе было тому, кого застигали за поисками. Запрещено было практически все. Запрещено было пользоваться чужим туалетом, запрещено было глотнуть у колодца каплю воды. Не разрешалось ничего. Наше пространство было ограничено до немыслимого минимума. Герда уже в первые дни избили кнутом только за то, что он зашел на чужой участок.