В Советском Союзе, куда он вернулся в январе 1970 года, все казалось еще более репрессивным, параноидальным и унылым, чем до отъезда, тремя годами раньше. Коммунистическая идеология брежневской поры словно обесцвечивала все вокруг, душила любые фантазии. Гордиевский ужаснулся при виде своей родины: «Каким убогим все казалось!» Очереди, грязь, удушливый бюрократизм, страх и коррупция – все это резко контрастировало с яркостью и изобилием Дании. Здесь повсюду царила пропаганда, чиновники то пресмыкались, то хамили, и все за всеми шпионили. Москва вся пропахла вареной капустой и засорившейся канализацией. Ничего толком не работало. Никто не улыбался. Малейшие контакты с иностранцами мгновенно вызывали подозрения. Но больше всего Гордиевского терзала здешняя музыка – патриотическая баланда, лившаяся из громкоговорителей чуть ли не на каждом углу, сочиненная по коммунистическим шаблонам, слащавая, бравурная и неизбывная, напоминавшая о Сталине. Гордиевский каждый день ощущал, как его повсюду преследует эта «тоталитарная какофония».

Его снова направили в Управление «С», а Елена получила работу в Двенадцатом отделе КГБ, отвечавшем за подслушивание иностранных дипломатов. Ее определили в подразделение, занимавшееся прослушкой скандинавских посольств и дипломатических сотрудников, и повысили до звания лейтенанта. От брака Гордиевских остались практически одни «деловые отношения», хотя и о рабочих делах они никогда не говорили, да и вообще им больше почти не о чем было говорить в их общей мрачной квартире на востоке Москвы.

Следующие два года оказались, по словам Олега, «промежуточным, незначительным периодом». Хотя он получил повышение – и в должности, и в окладе, – он, по сути, вернулся к прежней работе, опостылевшей ему еще три года назад: готовил фальшивые документы для нелегалов. Гордиевский подал заявку, чтобы поступить на курсы английского, – в надежде, что когда-нибудь его отправят в США, Британию или в страны Содружества, – однако ему открыто сказали, что в этом нет смысла, поскольку датчане явно опознали в нем кагэбэшника, а значит, вряд ли его снова когда-нибудь пошлют в западную страну. Вот в Марокко – может быть. Тогда Гордиевский засел за французский, но без особого рвения. Он мучился от острой культурной ломки, тосковал от беспросветной московской серости. Утратив покой и способность радоваться, он все больше изнывал от одиночества и безысходности.


Весной 1970 года молодой сотрудник британской разведки листал одно личное дело, недавно привезенное из Канады. Джеффри Гаскотт был худощав, носил очки, знал много языков, отличался высоким интеллектом и чрезвычайным упрямством. Он напоминал больше Джорджа Смайли, чем Джеймса Бонда, и уже смахивал на добродушного университетского наставника. Но никогда еще внешность не была так обманчива. По словам одного коллеги, Гаскотт «в одиночку навредил советской разведке, пожалуй, гораздо больше, чем кто-либо за всю ее историю».

В отличие от большинства сотрудников МИ-6, Гаскотт происходил из рабочего класса: он был сыном печатника, бросившего школу в четырнадцать лет, и рос в южно-восточном Лондоне. Он выиграл стипендию от Даличского колледжа, а потом изучал русский и чешский языки в Кембридже. Окончив университет в 1961 году, он неожиданно получил письмо с приглашением явиться на одну встречу в Лондон. Там он познакомился с жизнерадостным ветераном британской разведки, который рассказал ему о своей шпионской деятельности во Вьетнаме и Мадриде. «Меня очень тянуло к путешествиям, и я подумал, что это – как раз то, что мне надо», – вспоминал потом Гаскотт. В возрасте двадцати четырех лет он начал работать в британской внешней разведке, которая сама себя называла Секретной разведывательной службой, сокращенно СРС, хотя все остальные называли ее МИ-6.