Всему виной была собака, точнее собаки, целая стая. Дворняги вылезли откуда-то из-за кустов, кудлатые, все в земле, припадая на лапы и повизгивая, перекатывая, покусывая и грызя какую-то вещь, округлую и светлую. Увидев людей, свора насторожилась, ощетинилась, и, припадая к земле, псы принялись подкрадываться.

Колька, хмыкнув, сделал вид, что подбирает с земли камень, – свора кинулась кто куда, оставив свою игрушку. Парень, приглядевшись, не сдержался:

– Оля, отвернись.

9

– Что ты имеешь в виду – собаки катали? – с раздражением спросил Акимов, стараясь не смотреть в сторону того, что лежало на столе, бережно прикрытое Колькиной робой.

– То и имею, – отозвался Колька, соображая, как будет объясняться с завхозом по поводу пропавшей прозодежды. Понятно, что после всего этого носить ее невозможно.

– Вечно шлындаете где ни попадя, – проворчал Сергей. – И что ж ты его, товарищ, взял так и приволок?

– Я к нему не прикасался. Ну а как иначе-то? Не мог же я девчонку одну по темени к вам отправлять, да и стеречь это вот не оставишь. Барбосов там стая целая.

– На будущее – все-таки лучше не трогать, – поделился Остапчук житейской мудростью, – улики все-таки.

– Я не трогал! Собаки трогали. Вот, завернул, принес, а тут разбирайтесь сами, недосуг мне. – И Колька удалился, оставив оперов в тягостных раздумьях.

Через окошко Акимов наблюдал, как пацан, выйдя из дверей, поднимает с лавочки зареванную Ольгу, что-то объясняет, наконец с жестом, который может означать только одно («подбери нюни»), уводит в сторону отчего дома.

– Хорошие у нас места, спокойные. Разве что о черепушки спотыкаешься, – бормотал Остапчук, потирая лицо. – Серега, попали мы с тобой. Снова.

«Ты прав, старший товарищ. И снова, и снова… Вот уже который год войны нет, а разные решения, приказы – нормализовать оперобстановку в городе, об исполнении доложить. Как же так, хребет фашистскому зверю сломали, а своих зверюг отловить не можем. Вон, даже девчонку спокойно не проводишь. Ну а если все-таки…»

Вслух Сергей предположил:

– Так, может, это еще с войны. С декабря сорок первого, тут, говорят, столько народу в сорок первом на станции полегло – руки-ноги разлетались. Может, и это… откуда нам знать?

Опытный товарищ ехидно кивнул:

– Ну да. Слышь, фронтовик, совет забесплатно: при Сергеевне еще не ляпни, а то задаст она тебе перцу. Извлечет свою лупу и моментом повесит на нас глушачок.

– Так и так уже висит.

Старший товарищ и не чихнул в его сторону, а заявил вполне уверенно:

– Я тебе и без нее, и без лупы то есть, могу точно сказать: пассажиру нашему от силы года два-три и это мужик.

– Из чего это следует, Шерлок Холмсыч? – скромно спросил Сергей.

– Ты бы в другом месте умничал да по другому поводу, – посоветовал Остапчук. Откинув робу, он обнажил череп, найденный Колькой, и принялся объяснять, указывая карандашом:

– Чего тут… все и так видно: твердый мозг – вот, на оболочке – и корешки засохшие в глазницах. Ну а то, что мужик, то где ты бабу с таким жбаном на плечах видел? – он показал руками на треть больше своей природной, весьма немалой, головы. – Да и морда больше мозговой части. В общем, относительно свежий, не сомневайся.

– Ну хорошо. Может, и от чего скончался, скажешь? Чего уж стесняться.

– Нет, не знаю. По затылку огрели, вот трещина. Но может, и нет.

Остапчук с непередаваемой печалью таращился на череп, который безмятежно взирал на него пустыми глазницами, как бы говоря: «Именно так, дорогой товарищ! Думаешь, что построил рай на земле, то есть сейф с делами разгрузил, – а я к тебе вот собственной персоной».