Картина была нарисована с размахом, на полотне три с половиной на пять метров, и называлась длинно и патриотично: «Возмущенные украинцы прогоняют с родного села жида и москаля». На холсте были изображены мужчины в костюмах, взятых из костюмерной мастерской народного ансамбля украинской песни и пляски, все как один с оселедцами и длинными вислыми усами, да бабы в лопающихся под напором арбузных грудей «вышиванках» и широких «спидныцях» с орнаментом. На лицах представителей народа застыли гримасы благородного гнева, а в руках они держали орудия труда, как-то – цепы, косы, вилы, а отдельные представители, которым орудий труда не досталось, были вооружены банальным дрекольем. Впереди них по грунтовой дороге пылили, перекособочась, уже ощутившие на себе силу народного гнева пейсатый еврей в черном банкирском костюме да «чаплинском» котелке и, видимо, сбежавший из ансамбля русской песни и пляски москаль в кепке, косоворотке, блестящих, как самовар, сапогах и со следами пьяного угара на физиономии. В творчестве украинской «новой волны» все больше ощущались арийские мотивы.

Из пакета с патриотической картиной, из-за нежелания выставлять которую был уволен директор Львовского художественного музея, бородатый попутчик извлек пергаментный сверток, пахнущий курицей, целлофановый кулёк с солеными огурцами и литровую бутылку горилки «Справжня».

– Не откажи, мил человек, – попросил бородатый и с тоской глянул на бутылку. – Один пить не могу, не привык. А не выпью – не засну…

Курица пахла так, что Сергеев едва не захлебнулся слюной, поэтому ничего членораздельного не сказал, а проурчал что-то, призывно махнул рукой, и мановенье ока на приоконном столике был накрыт импровизированный поздний ужин. Или завтрак. Нет, (Умка посмотрел на часы) половина второго ночи, все-таки – очень поздний ужин.

Пить попутчик умел, хоть и зачастил вначале, но более от расстройства души, чем из любви к водке. Мужика явно распирало от негодования и желания поговорить, но жизнь в Конфедерации не особо располагала к откровенным дорожным беседам. Начать исповедоваться можно было в купе, а закончить – в одном из многочисленных львовских или винницких казематов в качестве пациента.

Такие казематы и тюрьмами в прямом смысле-то не были, скорее близнецами некогда славного на весь СССР днепропетровского спецучереждения, в котором не так уж и давно не по своей воле принимали инъекции психотропных препаратов и серы украинские националисты, признанные советской властью психиатрическими больными. Но подобные аналогии СБ Романа Шалая не смущали. Он был настоящий государственник и любил доводить дело до конца. Особо стойких противников режима грузили в крытые машины (аналоги которых в истории обнаруживались без особых усилий), и приходили в себя вольнодумцы и болтуны уже за рядами колючей проволоки и минными полями.

Ничья Земля лечила от политической психопатии дешево и надежно. Процент выживших за первые три дня был настолько низким, что оставшиеся в живых серьезно задумывались над тем, была ли хоть какая-то польза от их гражданской позиции, или лучше было бы помолчать.

Бородатый краснел лицом, косился на дверь красноватым от недосыпа глазом и шепотом матерился, через раз крестя рот. Михаила вовсе не привлекала возможность выслушивать попутчика до утра, но нежное куриное мясо да чуть морщинистые бочковые помидоры, испускающие запах настоящих трав и специй, обязывали.

Заговорил мужик только тогда, когда они, прикончив и съестное, и водку, улеглись и потушили потолочный плафон. Поезд стучал колесами по стыкам, раскачивался вагон, на столике позвякивали стаканы, а из-под двери тянуло пыльным холодком, разбавлявшим спиртной дух в тесной каморке купе.