– Диктуй номер.

Цой продиктовал, звякнуло доставленное сообщение, и следователь впился глазами в экран смартфона.

– А почему он, собственно, Шестикрылый? – запоздало удивился Карлинский. – Вы не думали, что это производное от фамилии? Шестаков? Крылов? А может, его имя Серафим?

– Хрен его знает, такой тэг, – не отрываясь от смартфона, нехотя протянул бородатый.

– В смысле подпись? – подсказал Карлинский.

– Можно и так сказать.

– Ну, типа, кличка?

– Че пристал? – разозлился парень. – Может, кличка. Может, имя. Говорю же, тэг его Шестикрылый, а уж отчего он так подписывается – хрен поймешь.

Доктор Карлинский тонко усмехнулся и, почесав под синим поло окладистый живот, многозначительно заметил:

– В том-то и дело, что хрен поймешь. Да, интересно получается. Шестикрылый. И я подумал в порядке бреда. Просто припомнилось. В психиатрической больнице на улице Восьмого Марта лет десять назад был сторож, ветхий, как Мафусаил. Так он рассказывал всем подряд о выполненном маслом наброске – шестикрылом серафиме, которого когда-то Врубель написал. Вроде как если на обратной стороне шестикрылого серафима карандашом нарисовать своего врага и проговорить, что с ним должно случиться, то это обязательно произойдет.

– Старик из выздоровевших, что ли? – хмыкнул гурман в косухе.

– Ну да, – расплылся в улыбке Карлинский.

– Не до конца он вылечился, раз бред несет.

– В любом случае стоит наведаться в больничку и деда расспросить, может, припомнит Мафусаил кого из расписывавших стены постояльцев, – оживился до сего момента молчавший режиссер Эрнст Вельдш. – Глядишь, и выйдем на шестикрылого гада.

– Ну спасибо за коньяк и за беседу, поедем мы, – проводя рукой по густому ежику волос, поднялся с дивана Борис.

И, огибая разбросанные по кабинету кресла и диваны, на которых расположились артисты, устремился к дверям. Вместе с доктором откланялся и Виктор Цой, выскользнув за другом едва заметной тенью.



Москва, 1894 год

От Мамонтова вышли в темноте – в храме Живоначальной Троицы звонили ко всенощной.

– Ну, матушка, удивила! – издевательски пропел редактор Гурко, недовольно оглядывая племянницу. – Рехнулась ты, что ли? Куда тебя понесло?

Держа перед собой подарок Врубеля, Александра с досадой посмотрела на издателя газеты.

– А что такого? – огрызнулась она. – Я правду сказала, разве не так?

– Кому интересна правда? Мамонтов мильенами ворочает. Что пожелает, то и сделает. Захочет – заставит Врубеля кирпичи лепить, а захочет – скажет в колодец прыгнуть. А ты со своей правдой. Поехали, я отвезу тебя.

– Не хочу домой, там папа со своими лошадями. Каждый день играет на бегах, каждую ночь напивается. Надоело. Поеду к Володе.

– Ну что ж, к Володе так к Володе.

Сев в пролетку, они тронулись по Садовой-Спасской, направляясь к Красной площади. В антрацитовых лужах отражались тусклые фонари, слаженно цокали копыта лошадок. Услышанная в больнице новость о беременности так и распирала фельетонистку изнутри, и очень хотелось с кем-нибудь поделиться. Александра обернулась к редактору и позвала:

– Дядь Петь!

– Ну, что еще? – недовольно откликнулся Гурко, хмуро глянув на племянницу.

Всю дорогу он был погружен в свои мысли, и, похоже, ему было не до Сашиных откровений.

– Нет, ничего, – отмахнулась Саша, не отважившись открыться.

Свернули на узкую улочку и, подъехав к двухэтажному, с лепниной, дому, остановились у ограды.

– Как думаешь, Мамонтов не сильно на нас разгневался? – помогая Александре выбраться из экипажа, робко осведомился Гурко.

– Дядя Петя, бросьте трусить, – решительно проговорила девушка, заходя в распахиваемую дворником калитку.