Теперь, к двенадцати, он с горькой ясностью понимал все: даже то, что мнимое солнце в их навеки утерянной квартире было следствием сверкания бежевых с золотом обоев, которыми мать оклеила три комнаты огромной сталинской квартиры, унаследованной от родителей: дед-генерал в отставке получил ее в свое время от государства вполне законно. Честно прослужив всю жизнь на ядерном полигоне, он умер от рака крови достаточно рано, прихватив с собой и скорбевшую супругу, так что оба они не успели измучить своей немощью красавицу-дочь, свет в окошке родителей. Зато успели достойно выучить ее на филфаке петербургского Университета. И замуж выдать позаботились – за приличного молодого человека, сына друзей детства, который и обеспечил ей с разлету в законном браке двоих сахарных деток – бутуза Илюшу и куколку Женечку, младше его на полтора года… И который еще через год бежал из ее респектабельной квартиры очертя голову, как из чумного барака, радуясь, что удалось вовремя унести ноги от сумасшедшей дуры и стервы.
Насчет мамы Илья тоже очень скоро перестал заблуждаться. Золотой, как обои в детской, период под названием «Моя мама самая добрая и красивая» миновал, кажется, еще до четырехлетнего рубежа в его жизни, во всяком случае, в средней группе детсада он уже твердо знал, что его мама – не как все, а с большим «прибабахом». Хотя ребенок никогда не видел никаких других форм бытия и даже представления о чем-то ином не имел, он ясно чувствовал, что существование, которое ведет их с Женькой мама, которым она гордится, считая признаком избранности, на самом деле – не что иное, как паразитирование на самом теле жизни. Такими понятиями он, конечно, не оперировал, просто всеми фибрами ощущал общую ненормальность, обосновавшуюся в их доме «насовсем», как приехавшая погостить в Москву дальняя родственница из какого-нибудь Выдропужска постепенно обживается в большой гостеприимной квартире среди радушных хозяев, – и вот уже одна комната прочно «ее», и она принимает собственных провинциальных гостей, а через несколько лет, глядишь – а настоящие хозяева как-то незаметно умерли, бывшая смешная приживалка уж и одета по-столичному, и на порог не пускает законных наследников… Такой недолгой гостьей казалось, наверно, родителям молоденькой тогда-еще-не-мамы, а просто девушки Люды ее странное увлечение стихотворчеством, принятое поначалу за оригинальное хобби, соответствующие знакомства в каких-то непостижимых литобъединениях с заведомо беспутными, но экзотическими, как варан в стеклянном аквариуме, существами мужеска пола с неуставными прическами… Потому что – ну, не может же быть! Девочка подрастет, поумнеет, получит диплом, устроим ее переводчиком в консульство… А пока пусть поиграет в поэтессу, пока молоденькая…
Но прекрасно смогло. Своему навязанному родителями мужу – неинтересному и понятному, как тарелка борща, офицерскому сыну – она очень быстро начала неразборчиво изменять с «близкими по духу» темными личностями, носившими то галстук бабочкой, то женскую косу, то бороду до пупа. Сознание ее старшего ребенка тогда еще не включилось полностью, и Илья просто пугался ночных родительских скандалов за стеной, сопровождавшихся захлебывающимся визгом матери, – и наутро с ужасом вглядывался в ее безобразное после ночных слез, похожее на мятую несвежую подушку лицо, тихо ненавидя отца как причину страданий тогда еще самой доброй и красивой мамули. Кстати, незаплаканная, она в те годы действительно была хороша – тонкая, чуть смугловатая, высокоскулая, с длинными серыми глазами и скользкой текучестью гладких медовых волос.