Теперь жекупчая была, наконец, подписана, деньги получены, новая машина, стоившая как раз ровно столько, присмотрена – и раздался совершенно неожиданный звонок от списанного из памяти чудака-покупателя. «Клад я в твоем доме нашел, Арсений! Настоящий клад! – восторженно орал удожник в трубку, как в старину по междугородней, все еще не сумев привыкнуть к тому, что сотовая связь обеспечивает хорошую слышимость на любом расстоянии. – Какой-какой – не скажу! Сюрприз тебя ждет! Приезжай – увидишь! Про тебя как раз вещица – ты ведь журналюга у нас! Доволен будешь, я сегодня всю ночь от волнения не спал…».
Вот Арс и тащился через мертвую пробку, сам не зная, зачем: известно ведь, что художник этот – с тараканами в башке, да еще какими, – наверняка же ерунда… Сказал бы сразу – может, и не поехал бы из-за пустяка, а теперь вот стой тут на красном, пока сам не позеленеешь…
Когда, наконец, удалось оставить позади светофор-мучитель, Арс настолько отупел от вязкого ожидания, что даже не сумел как следует обрадоваться, – просто обреченно порулил дальше, утешаясь тем, что теперь-то до Пскова всего ничего, а за ним останется проехать по асфальту лишь несколько километров до узкой, ямистой, кое-где заросшей сорняками грунтовки, ведущей в Дубовое, – где, конечно, и в заводе не было никаких дубов. Быстрой езды Арс не любил, особенно остро, копчиком, ощущая ее опасность, когда спидометр воровато подползал к сотне, и потому всегда предпочитал комфортные девяносто. Его с презрением обгоняли даже престарелые отечественные «копейки» – он давно научился не реагировать на этих шмыгающих мимо разнородных букашек, тем более, что за двадцать с гаком лет водительского опыта не раз и не два получал возможность поглядеть на них с другого ракурса: они валялись то в кювете, то поперек трассы на смятых крышах, всеми четырьмя колесами вверх – точь в точь черепахи, жестокой шутки ради перевернутые пузом вверх и так оставленные… Зато относительно медленная езда не выветривала из головы мысли, густому роению которых добавочно способствовало и уютное уединение в запертом изнутри авто.
Сегодня ему думалось о мирно ушедшей лет десять назад маме, Капитолине Валерьевне. Каждый раз, как только милое лицо матери всплывало из бездны памяти, в мыслях сына немедленно мелькали два слова: «Несчастная женщина!» – а потом уже приходили какие-нибудь другие рассуждения или образы. Матери Арса действительно не посчастливилось с детства, когда война лишила ее, четырехлетнюю, обоих родителей разом – и бросила в блокадный ад с тетей, которая держала за руку собственную дочь в тот момент, когда ту убило, и принуждена была оставить ее тело в грязной канаве среди десятков других убитых – по жуткой и самой банальной причине: нельзя было отстать от спасительной телеги – ведь на другой руке висела беспомощная племянница… Именно с той минуты, которую детская память вытеснила как невыносимую для рассудка, девочка Капа стала виноватой навсегда. В том, что осколок пролетел мимо нее и попал в Тому. Арс иногда недоумевал, почему тетя Зина не сдала сироту в детдом или просто не отправила в какую-нибудь безвозвратную эвакуацию. Ставя себя на ее место, он содрогался, представляя, какую неутолимую скорбь должна была испытывать мать, лишившаяся ребенка, – да еще при таких нечеловеческих обстоятельствах! – наблюдая, как рядом растет себе и растет его никому не нужная и никем не любимая ровесница… По той же причине она перестала работать школьной учительницей, уйдя в любимую математику как в науку: видеть чужих взрослеющих и расцветающих дочерей было выше даже ее недюжинных сил… Но Зинаида не только не избавилась от Капы, но и спасла ее в блокаду – не обделяя пайком, таская на себе в одеяле в бомбоубежище, устроив однажды даже в детский стационар на «усиленное» питание… Была, правда, неизменно строга, никаких нежностей не допускала, ни одного по-настоящему доброго слова Капочка от своей спасительницы не слышала. А злые появились с июля сорок пятого, когда выяснилось, что Капа – дочь «овчарки», сбежавшей с немцем, предавшей не только одну маленькую семью, но и всю огромную Родину… Вероятно, в экзистенциальную (потому что нельзя же было серьезно поставить маленькому ребенку в вину то, что он уцелел под бомбами) обиду тети Зины на племянницу, рассуждал про себя Арсений, добавилась горькая закваска осознания того, что девчонка – плод гнилого дерева. Плод, который, как известно, недалеко падает… А значит, вина была, не могла не быть – и с того лета Зинаида получила оправдание своей до того не находившей выхода ненависти. Теперь она безжалостно и с удовольствием предъявляла маленькой Капочке счет за собственное дитя при каждом удобном случае. Любая, самая скромная шалость растущей девочки наказывалась непропорционально сурово, а если таковая не обнаруживалась, то гениально изобреталась. К тому, что тетя регулярно с силой била ее по лицу из-за пустяков, вроде кляксы в тетрадке, Капа даже привыкла и, кажется, не считала чем-то особенным, тем более, что после войны серьезное рукоприкладство практиковалось в большинстве семей; на то, что кого-то батя так выдрал ремнем с пряжкой за двойку, что виновник торжества на следующий день не мог сидеть, и внимания не обращали – а уж жаловаться, что мама слабой ручкой шлепнула по щечке, никто и не думал. Но Арсу врезался в память один эпизод, рассказанный мамой, которая сохраняла некоторую ошеломленность даже через сорок лет, когда все остальное отболело, а тетя давно уместилась в казенную жестянку и была замурована в стену колумбария…