Марля плавно разошлась, и в прореху выглянула луна. Черная прореха вытянулась и стала похожа на китайского дракона, сочная флуоресцентная луна оказалась сияющим драконьим глазом. По воде пробежало зеленоватое мерцанье, лучистое и яркое, словно отражение неоновой вывески. Волшебный свет переливался и манил, обещая покой и прохладу.

«Художники называют эту краску лимонный стронций, – раздалось в голове у Ларса. – Как странно, я ведь это все уже видел…»

В памяти его пронеслось воспоминание, скорее, тень воспоминания, о забытой картине с какой-то давней выставки, кажется, из России. «Или в музее? Где это было? Здесь? В Европе?» Ни имени художника, ни названия пейзажа он вспомнить не мог, как и тогда, сразу же после выставки.

По небу чиркнула звезда. Куинджи знал, что нужно загадать желание. Ничего загадывать не пришлось: в берег уже уткнулся тростниковый плот, на котором стояла мать Ларса. Рядом, держась за ее руку, стоял и счастливо улыбался портовый дурачок Поко-Пикколо.

Ах, майн либер Августин!

Мой дар убог и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие.
Евгений Баратынский (1800–1844)

Часть первая

1

А подошвы были цвета застывшей карамели – Алекс едва удержался, чтобы не лизнуть их. Казалось даже, что от них пахнет не дорогой британской кожей, а сливочным пломбиром за девятнадцать. Тем приторно-сладким, в тепловатом, кляклом вафельном стаканчике, совсем тряпичном на ощупь… И дух этот, вперемешку с запахом горьковатой пыли и летнего зоопарка и тут же услужливо всплывшим в памяти оранжевым с белой лепниной круглым зданием метро, неказистое название которого он передразнивал на разные лады – «Черносоленская», «Кислобельская», – чем приводил в восторг родителей, видевшим в этом безусловные признаки юной литературной гениальности, на миг перенесли Алекса в его московское детство.

Из которого те же родители безжалостно выдернули его – «как морковку». И тривиальное сравнение, однажды придя ему на ум, уже навсегда застряло в голове.

Как морковку!

Теперь даже в овощном отделе при виде этих скучноватых рыжих корнеплодов на Алекса накатывала легкая волна сладкой жалости к себе.

– Да! Как морковку! Вы детство у меня украли! – кричал Алекс-подросток насупившимся родителям, махал рукой и, грохнув дверью, выскакивал на улицу.

Это – когда он еще жил с ними и ходил в ту тоскливую брайтонскую школу, провонявшую насквозь щами и потом.

…С суетливым завучем Марк Аронычем, неизбежно прозванным «Макаронычем» – с вечно расстегнутой ширинкой и перемазанными мелом локтями, драчливыми братьями Коганами из Житомира и подсматриванием с крыши шашлычной поверх фанерных женских раздевалок на пляже.

2

Брайтон-Бич…

У Алекса тогда даже появился малороссийский акцент – и в русском, и в английском. Хотя, если честно, по-английски ни в школе, ни дома, ни тем более на улицах Брайтона особо никто и не разговаривал.

Говорили в основном даже и не на русском, а на какой-то замысловатой мешанине русского и украинского. С неожиданным вкраплением исковерканных обломков английского.

Тогда, впрочем, как это обычно бывало в критические моменты жизни их семьи, ситуацию спасла Мама Ната. Называть ее бабушкой никто не имел права.

Даже Алекс.

– Мальчика нужно спасать! Это ж наказание, а не школа!

Бывший завуч немецкого языка московской спецшколы – в чем-чем, а уж в школах-то она знала толк!

Как когда-то, в Москве, рассекая столицу по разноцветным диагоналям и радиусам метрополитена, Мама Ната, выйдя на пенсию, таскала за собой переваливающегося, как куль, укутанного в шарфы и платки поверх серой заячьей шубы Сашуленьку-Шуренка-Сашеньку то на скрипку, то на фигурное, даже на балет, правда, недолго, – при Большом, конкуренция была жуткой, и Алекса через месяц отсеяли, так и теперь, в Америке, энергично раздавив окурок в гжельском блюдце (пепельниц она не признавала), Мама Ната повторила: