– Позже, – сказал себе Жером, – того типа я убью позже. (Ему уже не удавалось даже вспомнить его имя.) – Но сейчас, мой милый друг, я хочу тебя.

И он начал карабкаться по ужасно крутой тропинке, которая вела его к ней.

Охота внизу блуждала. Собаки слышались то слева, то справа, свистки становились все более далекими, и у Жерома возникло впечатление, что он покидает докучливый и гнусный мир, чтобы вернуться к себе.

Несмотря на солнце, было очень холодно. Когда он снова взялся за бинокль, серна все еще была там. Ему даже показалось, что она смотрит на него. Потом мелкими шажками углубилась в высокий лес. Жером добрался до этого леса через полчаса. Прошел по следам до ущелья, и там серна снова ждала его. В этой охоте были только они вдвоем. Сердце Жерома ужасно колотилось, его чуть не вырвало. Он присел на землю, потом снова двинулся дальше. Остановился, чтобы съесть что-нибудь, хлеба с ветчиной из своего ягдташа, и серна его подождала, по крайней мере так ему показалось. Потом, в четыре часа пополудни, он перешел границу охотничьих угодий и практически границу своих сил, а серна по-прежнему была впереди, ускользающая и нежная, но по-прежнему различимая во всей своей красе сквозь призмы бинокля. Она все еще была здесь. Разумеется, недостижимая для выстрела и неуловимая.

Жером так устал за восемь часов, преследуя это странное животное или просто следуя за ним – он уже и сам точно не знал, – что в конце концов заговорил вслух. Он окрестил серну Моникой и, с трудом волоча ноги, спотыкаясь, ругаясь последними словами, заклинал ее порой: «Черт тебя подери, Моника, не беги так быстро!» В какой-то момент он заколебался было перед какой-то топью, но потом спокойно пошел через нее, подняв ружье над головой, по пояс в воде, хотя знал, что в такую пору это опасно и глупо для охотника. А почувствовав, что скользит по дну, сначала не сопротивлялся, безвольно упал на спину. Вода подступила к самому горлу, заливалась в рот, в нос, он почти захлебывался. Его обуяло какое-то дивное наслаждение, упоение полной свободой, очень далекое от его природы. «Я кончаю с собой», – подумал он, но в нем снова проснулся спокойный мужчина, вернул ему равновесие и вытащил его, промокшего, ошалевшего, дрожащего от холода из этой окаянной трясины. Это ему что-то напомнило, но что? Он начал говорить вслух:

«Когда пела Кабалье, мне показалось, что я тону, вот-вот утону. Это как в тот раз, помнишь, в тот первый раз, когда я тебе сказал, что люблю тебя. Мы были у тебя дома, и ты подошла ко мне, помнишь, мы тогда в первый раз занимались любовью. Я так боялся лечь с тобой и так этого хотел, что мне показалось, будто я вот-вот покончу с собой».

Он достал фляжку со спиртным из своего ягдташа, набитого теперь промокшими, бесполезными патронами, и отхлебнул глоток. Потом снова взял бинокль, и чуть дальше по-прежнему была серна – Моника – любовь (он уже не знал, как ее зовут), которая ждала его. Слава богу, у него еще оставалось два целых, вполне сухих заряда в стволах ружья.

Около пяти часов солнце стояло уже низко, как, впрочем, бывает в Баварии осенью. Жером стучал зубами, углубляясь в последнее ущелье. Он упал от усталости и вытянулся на солнце. Подошла Моника, села подле него, и он продолжил говорить с ней:

«А помнишь, как мы однажды повздорили и ты хотела от меня уйти? Думаю, дней за десять до того, как мы поженились, это было у твоих родителей, я тогда лег на траву, а погода стояла очень плохая, и мне было тоскливо. Я закрыл глаза, помню теперь очень хорошо, и вдруг почувствовал тепло солнца на веках, это в самом деле была удача, потому что до этого погода была очень плохая, и когда я открыл глаза из-за солнца, ты наконец уже сидела рядом со мной, опустившись на колени. Смотрела на меня и улыбалась».