– Как же? – спросил он, помолчав. – Нет, вы не подумайте, что я из праздного любопытства… Но даже мне трудно… отстраниться! У вас в театре убили главного режиссера, с которым, как я понимаю, вы проработали много лет. Пропали деньги, большие. Вы каким-то образом во все это замешаны, и вам… дела нет?!

– Вы ничего не знаете.

– Чего я не знаю?

– Я, наверное, уйду из театра.

– Как?! – поразился Максим Викторович. – И вы?! Ваша звезда Роман Земсков тоже директора пугал, что уходит!

Ляля Вершинина потрогала перчатки, втиснутые между креслами. Они были мягкие, приятные на ощупь.

– Я его на самом деле люблю, – сказала она Максиму. – Я раньше думала, что так бывает только в книгах. Ну, в литературе!.. Я большой специалист по литературе. А оказалось, нет, не только. Вот вы! Вы кого-нибудь любите?

– Люблю, – быстро ответил Максим.

– Именно так, как положено? Как в книжках написано? Правильно?

– Я не знаю, как правильно.

– И я раньше не знала, а теперь знаю, – сообщила Ляля и улыбнулась.

Говорить с малознакомым человеком о любви ей было легко и приятно. Вот так бы ехать еще десять лет под снегом и говорить о любви. А через десять лет остановиться, выйти, оглядеться, понять, что зима миновала, лето в разгаре, и перед глазами до самого горизонта простирается подсолнуховое поле, и так, оказывается, прекрасно жить, когда подсолнуховое поле до горизонта, и небо синее, горячее, и пахнет землей и разогретым асфальтом, и где-то там, над полем – жаворонки.

Всего-то и нужно – десять лет говорить о любви.

– Все как-то сразу навалилось, – продолжала она, возвращаясь со своего подсолнухового поля в темноту чужой машины. – В другое время я бы, наверное, тоже была озабочена, бегала к Юриванычу, всякие версии придумывала бы. А сейчас… мне все равно.

– Почему?

– Господи, я же вам объясняю! Из-за любви! Я его люблю, именно так, как надо, правильно! А он мне сказал, что никогда так не любил.

– Кто, директор? – помолчав, осведомился Максим.

– Да при чем здесь директор!

– А кто, выходит, не любил?

– Ромка, – ответила Ляля и улыбнулась. – Вы же не знаете!.. И никто не знает. Он сказал, что уходит от меня, и ушел. И еще сказал, что никогда не любил так, как надо! А я думала вот уже два… или сколько… два дня, и поняла, что я-то как раз его люблю по-настоящему. И буду любить всегда, – добавила она твердо, как будто Озеров собирался оспаривать ее право всегда любить Ромку, надо понимать, артиста Земскова.

…И что нужно говорить? Что-то спрашивать? Как-то утешать?

– Вы не поймете, – продолжала она. – Потому что сами не знаете, правильная у вас любовь или самая обыкновенная. А может, и вообще не любовь никакая!.. Не поймете. Вы просто поверьте – мне никакого дела нет, кто Верховенцева отравил, кто деньги украл. Это такие глупые мелочи! Ну, найдут того, кто отравил, а может, и деньги найдут. Ну и что? Ничего уже не вернется. Жизнь не вернется. Она кончилась, и больше ничего не будет.

– Н-да, – сказал Озеров.

…Нет, он предполагал, конечно, что у Ляли Вершининой случилась какая-то личная драма – всем своим видом она наводила на мысль о драме, – но не подозревал, что рана так свежа. И не предполагал, что «жизнь не вернется» – разные ведь бывают драмы!..

– Вон Егор, сосед мой, тоже не понимает. Он считает, раз Ромка мне по хозяйству не помогал, значит, любить его я не должна, не заслужил! – Она засмеялась. – И как ему объяснить, что ни при чем тут хозяйство! Вообще никто и ничто ни при чем! В нем была вся моя жизнь. Вот вся-вся, каждая секунда была – его. А теперь ничья. И без него мне ничего не нужно и ничего не будет нужно. Я же знаю себя.