Засвистел чайник.
– Чаю, Маргарет? – спросил Хоби.
– Да, пожалуйста, – бросила она. – С медом и лимоном. И капни самую малость скотча.
Мне же, куда более приветливым голосом, она сказала:
– Ты уж прости, но, боюсь, у нас тут куча взрослых дел. Скоро у нас встреча с юристом. Вот как только к Пиппе приедет сиделка.
Хоби прокашлялся.
– Не вижу ничего дурного в том…
– А можно я к ней зайду? – спросил я, не дожидаясь, пока он договорит.
– Разумеется, – быстро ответил Хоби, пока не успела вмешаться тетушка Маргарет, и ловко отвернулся, чтоб не видеть ее рассерженного лица. – Дорогу помнишь, да? Туда, по коридору.
Первым, что я от нее услышал, было:
– Выключи, пожалуйста, свет.
Она сидела в кровати, опершись на подушки, в ушах – наушники от айпода, под потолком горела лампочка, и в ее свете она казалась ослепшей, растерянной.
Я выключил свет. Комната заметно опустела, у стен выстроились картонные коробки. По подоконникам постукивал жиденький весенний дождик, за окном в темном дворике белели на фоне мокрых кирпичей пенные лепестки цветущей груши.
– Привет, – сказала она, чуть крепче сжав руки поверх одеяла.
– Привет, – ответил я и расстроился – так зажато это у меня вышло.
– Так и знала, что это ты! Слышала, как вы на кухне разговариваете.
– Правда? А как ты поняла, что это я?
– Я же музыкант! У меня очень острый слух.
Мои глаза наконец привыкли к полумраку, и я заметил, что теперь она казалась покрепче, чем в мой первый приход. Волосы у нее немного отросли, скобы из головы вынули – правда, вспухшие очертания раны все равно были заметны.
– Как себя чувствуешь? – спросил я.
Она улыбнулась.
– Спать хочется.
Дрема звучала в ее голосе, то нежном, то хрипловатом.
– Давай на двоих?
– На двоих – что?
Она повернула голову, вытащила один наушник и протянула его мне.
– Послушай.
Я уселся рядом с ней на кровати и сунул наушник в ухо: бесплотное созвучие – безличное, пронзительное, будто радиосигнал из рая.
Мы поглядели друг на друга.
– Что это? – спросил я.
– Ээээ… – она поглядела на экран айпода. – Палестрина.
– А-а.
Но мне было наплевать, что это там за музыка. Я слушал ее только из-за дождливого света, белого дерева за окном, раскатов грома, Пиппы.
Наше с ней молчание было странным и счастливым, соединенное проводком и тончайшим эхом ледяных голосов.
– Не обязательно разговаривать, – сказала она. – Если не хочешь.
Веки у нее были тяжелые, а голос сонный, будто тайна.
– Все обычно хотят поболтать, а я люблю помолчать.
– Ты плакала? – спросил я, приглядевшись к ней.
– Нет. Ну, немножко.
Так мы и сидели, не говоря ни слова – и никакой странности, никакой неловкости.
– Мне придется уехать, – наконец сказала она. – Ты знаешь?
– Знаю. Он рассказал.
– Ужас. Не хочу уезжать.
От нее пахло солью, лекарствами и еще чем-то сладким, травянистым, будто бы ромашковым чаем, который мама покупала в “Грейс”.
– Она вроде ничего, – осторожно сказал я. – Ну, по ходу.
– По ходу, – мрачно повторила она, водя пальцем по краю одеяла. – Она что-то там говорила про бассейн. И про лошадей.
– Звучит прикольно.
Она растерянно заморгала.
– Ну, может.
– А ты умеешь ездить верхом?
– Нет.
– И я не умею. Моя мама зато умела. Она обожала лошадей. Всегда останавливалась поговорить с лошадьми, которые возят коляски на Пятьдесят девятой, – я не знал даже, как сказать-то, – и такое впечатление, что и они как будто с ней разговаривали. Ну, как бы, они в шорах, а все равно поворачивали головы в ее сторону.
– Твоя мама тоже умерла? – робко спросила она.
– Да.
– Моя мама умерла… – она замолчала, задумалась – …уж не помню когда. Она умерла, когда у нас в школе были весенние каникулы, поэтому я была дома и на каникулах, и еще потом неделю не ходила в школу. А еще мы тогда должны были пойти на экскурсию в Ботанический сад, а я не пошла. Я по ней скучаю.