– С кем не бывает, – говорил он с неопределенной улыбкой, отказываясь от двадцатки, которую отец, несвязно лепечущий что-то, в заблеванном пиджаке, исцарапанный и до того грязный, будто по земле катался, совал ему под нос.
– Я сама вообще с Восточного побережья, – говорила Ксандра, – из Флориды. – И снова этот нервный смешок – дерганый, с запинками. – Из Вест-Палма, если быть точной.
– Из Флориды, говорите? – услышал я ответ Хозе. – Там красота.
– Да, там здорово. Ну, в Вегасе у нас хоть солнца навалом – уж не знаю, как бы я пережила местную зиму, превратилась бы в мороженое…
Едва я схватил сумку, как понял, что она слишком легкая – почти как пустая. Да где же тогда картина? Меня слепила паника, но я все бежал дальше по коридору, на автопилоте к себе в комнату, иду, а в голове все так и вертится, крутится…
Внезапно, сквозь разрозненные воспоминания о той ночи – меня осенило. Сумка промокла, я не хотел оставлять картину в мокрой сумке, чтоб она не заплесневела, не растеклась, ну или что там с ней еще могло случиться. И поэтому – как же я мог забыть? – я выставил картину на мамино бюро, чтоб она ее сразу увидела, как придет домой. Быстро, не останавливаясь, я бросил сумку прямо в коридоре у закрытой двери в свою комнату и с гудящей от страха головой повернул в спальню к маме, надеясь, что отец не пошел за мной, боясь оглянуться и проверить.
Из гостиной донесся голос Ксандры:
– Уж вы тут, наверное, то и дело знаменитостей встречаете, да?
– Это да. Леброна, Дэна Эйкройда, Тару Рид, Джей-Зи, Мадонну…
В маминой спальне было темно и прохладно, и легкий, едва уловимый аромат ее духов было почти невозможно выносить. Вот она, картина, стоит, прислоненная к фотографиям в серебряных рамках – ее родители, она сама, я всех возрастов, уйма собак и лошадей: Досочка, кобыла ее отца, немецкий дог Бруно, ее такса Поппи, которая умерла, когда я еще ходил в детский сад. Внутренне каменея, чтоб вытерпеть ее очки для чтения на бюро, ее черные колготки, вывешенные подсушиться и засохшие, ее пометки в настольном календаре и миллион других рвущих сердце вещей, я схватил картину, сунул ее под мышку и быстро перебежал через коридор к себе в комнату.
Моя комната, как и кухня, окнами выходила в колодец между домами, и сейчас, с выключенным светом, там было темно. Отсыревшее смятое полотенце валялось там, куда я его кинул, вытершись после душа в то последнее утро – на куче грязной одежды. Я поднял его, морщась от запаха, думая набросить его на картину, пока не найду места получше, чтоб ее спрятать, например…
– Ты что делаешь?
В дверях стоял отец – затемненный силуэт, очерченный падающим сзади светом.
– Ничего.
Он нагнулся и поднял брошенную мной сумку.
– А это что такое?
– Школьная сумка, – ответил я, помолчав, хотя эта штука была точь-в-точь как мамина складная сумка для шопинга: ни я, да никто вообще в таком не станет таскать учебники.
Он кинул ее в комнату, сморщив нос от запаха.
– Фу-у, – сказал он, помахав ладонью у лица, – да тут как потными носками воняет.
Когда он протянул руку к стене, чтобы включить свет, я сложным рывком исхитрился набросить полотенце на картину, так что ее (я надеялся) не было видно.
– Это у тебя там что такое?
– Плакат.
– Ладно, слушай, я надеюсь, ты не потащишь с собой в Вегас кучу хлама. Зимние вещи не бери, не понадобятся – разве что какую-нибудь лыжную экипировку. Ты и не представляешь, как круто кататься в Тахо – не то что с местных ледяных горок на севере.
Я чувствовал, что должен что-то ответить, особенно потому, что то была самая долгая и вроде бы даже приветливая речь, которую я от него услышал с самого приезда, но отчего-то никак не мог собраться с мыслями.