Такого я не видел, поэтому замолчал и кивнул Фиговидцу, чтобы он замолчал тоже. Фарисей понял, но продолжал ныть. Тогда стоявший рядом Муха взял его за руку и оттащил в сторонку – где он ещё долго увещевал Муху и пространство, приводя факты из далёкого прошлого. В головах этого народца с В.О. прошлое очень живучее.
Когда я привёз Фиговидца на нашу сторону (вышло проще, чем думали: его переправили контрабандисты, с партией женского белья и кофе) и поместил в своем апартаменте, Муха и Жёвка не отходили от него ни на шаг. Они таращились на него, как дети. Они трогали, щупали, вскользь, словно нечаянно, задевали плечом и руками – и снова прикасались тем или иным способом. Но и он вёл себя не лучше. Не желая выглядеть назойливым ребенком («почему» и «что это» так и рвали его плотно сжатые губы), он балансировал между самодовольным любопытством туриста и откровенной учёной любознательностью и, задав-таки свои «почему» и «что», пускался в объяснения, сравнения, примеры из книг, топил вопрос в следующей за ним цитате – которая когда-то, вероятно, была на этот вопрос исчерпывающим ответом.
Он был с рюкзаком, в ватнике; на длинном носу укромно гнездились очки. Оказалось невозможным убедить его их снять. Он послушно снимал и клал очки в карман, а через две минуты они снова красовались на своём месте. Если не тонированные, не затемнённые, с очевидными диоптриями очки аборигенов злили, то ватник приводил их в состояние шока. Экипировку довершали несколько толстых тетрадей и связка карандашей. («Для полевых лингвистических исследований, – сказал Фиговидец спокойно. – Если по уму, нужно было взять и каталожные карточки, но они не влезли. Потом систематизирую».) После двух робких попыток прогуляться (в первый раз его еле отбил у детей Муха, во второй их обоих я отбивал у подвыпивших дворников) я велел ему не высовываться из квартиры дальше балкона, где он и уселся с подзорной трубой, которую тут же пришлось отобрать.
– Кому какое дело? – взорвался он. – У нас никто не интересуется, в чём ты ходишь и чем занят на своем балконе. Все люди разные: кто-то дружит с пижонами, кто-то – фольклорист, один в сюртуке, другой – в ватнике, или попеременно. – Он машет сигаретой, набирает в себя воздух, давится, перхает, изнемогает, и на выдохе негодование вылетает из него клубом дыма. – Если я ношу сатиновые трусы в горошек, – вопрошает он, гримаской давая понять, что пример с трусами – риторический, – повод ли это наподдать мне по жопе?
– Да, – говорю я.
– Фиг, миленький, – говорит Муха застенчиво, – у вас одеваются, чтобы отличаться, а у нас – чтобы быть похожими.
– Я и надел ватник, чтобы не отличаться. Ходит же народ в ватниках?
– Нет.
Он подвигал губами, прожёвывая это «нет», жёсткое и жилистое. Ему не хотелось глотать.
– А труба чем помешала?
– Люди решат, что ты смотришь к ним в окна, – объяснил Муха. – Ну, подглядываешь. Решат, что ты извращенец или хочешь что-то украсть.
– Зачем мне подглядывать? Как они вообще увидят, что я тут сижу?
– Они увидят всё.
Я видел, как он померк и напрягся, как проступил бледной краской стыд будущих ненужных унижений и кожа треснула морщинами под напором всего, чего он не знал, не ждал, не предчувствовал, не мог допустить или, допустив, связать с собой. Ему было ещё только неуютно, но завтрашний день уже искажал горем его лицо.
– Я здесь чужой, – сказал Фиговидец покорно.
– Что же будет там, где мы все чужие? – сказал Муха с огромным удивлением, впервые оценив масштаб проблемы.
Я посмотрел на Фиговидца.