Смутно проползла в больной голове неясная догадка: «Я в операционной… Сейчас меня будут резать…»

Мысль сорвалась и пропала куда-то. Нестерпимая, колючая, жалящая боль чуть повыше виска пронизала все тело, все существо девушки.

– Ах! – не то испуганно, не то недоумевающе пролепетала она.

– Ничего, ничего! Потерпите, сестрица!.. Молодцом, молодцом!.. Пустое дело!.. Сейчас кончу… Еще шов-другой наложу – и готово, – сквозь зубы ронял доктор Аврельский и что-то делал на голове Нюты, повыше виска.

– О-о! – второе ощущение мучительной боли, сильнее первого, заставило рвануться больную.

Тело Нюты было прикреплено ремнями к операционному столу, ее голову и руки держали помощники хирурга.

– Еще одну… одну секунду!.. – повторял доктор Аврельский. – Э, да вы у меня совсем молодец, сестра!.. Терпеливая, что и говорить!.. А ну-ка еще, голубчик… соберите силенки.

Новая боль, острая до ужаса, до пота, выступившего ледяными капельками на лбу оперируемой. Потом еще, еще и еще…

Стиснув зубы, сжав пальцы, вся бледная, обливаясь потом, Нюта терпела, испуская временами короткие, глухие стоны.

Ей казалось, что пытке этой не будет конца.

– То-то вот! – неожиданно произнес Аврельский, и его суровое, старое, желчное, но теперь заметно взволнованное лицо озарилось улыбкой, какой еще не видела у него Нюта.

– Молодец, сестрица! Спасибо, помогли старику! Дали мне наложить швы без всякого усыпительного средства, без хлороформа… Через три дня прыгать будете, – произнес он, и прежде нежели Нюта успела сообразить что-либо, наклонился над ней и отечески нежно поцеловал ее в лоб.

– А теперь, сестра Юматова, наложите повязку и дайте ей… – он назвал мудреное латинское слово и вышел из операционной, еще раз с порога кивнув Нюте головой.

Глава XI

– Смотрите! Смотрите! Снег! Первый снег! Гулять, непременно гулять после приема сегодня! Леля, идет? А вы, Мариночка, как вы насчет этого? Вы, сестра Кононова – тяжелая артиллерия, не сдвинетесь, конечно, с места. А мы идем.

И Розочка в одной сорочке, босая, задрапировавшись в простыню и сделав из нее род римской тоги, кружилась волчком по комнате, прыгала по креслам и дивану и, наконец, вскочила на подоконник, легкая и проворная, как серна.

– Зима… Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь,
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью как-нибудь…

Она продекламировала стихи голосом, как две капли воды похожим на голос Кононовой, грубоватым, низким басом, заставив и Кононову, и Юматову, и только что проснувшуюся Нюту покатиться со смеха.

– Господа, закрывайтесь до самого носа одеялами, я форточку отворю. Нет мочи, хочется зимой дохнуть немножко, – неожиданно заключила Катя и, распахнув форточку, просунула в нее смеющуюся растрепанную головку.

– Катя! Розочка! Что это ты? В тифозное захотела, что ли?! Сейчас назад! Сейчас же, слышишь? А то целый день слова с тобой не пророню.

И волнуясь и сердито краснея, Юматова грозила подруге.

– Душенька… Лелечка… Минуточку еще… Позволь… Так… Теперь довольно… Сыта… Марширую назад… Гоп-ля! И я у ваших ног, моя царица.

И Розочка действительно умудрилась каким-то образом очутиться прямо с подоконника на коленях у постели Юматовой и, звонко смеясь своим колокольчиком-смехом, тормошила и целовала ее без счета.

Нюта взглянула в окно.

Белые, в мохнатых снежных иголках, стояли в саду деревья. Белые крыши казались чище и красивее под первым снежным покровом. Действительно, как будто сквозь двойные рамы пахло зимой, ее бодрым, свежим, укрепляющим, чистым ароматом. Зима.

Полтора месяца в общине Нюта. А кажется, точно целый год. Нет, больше – два, три года, пять, десять, пятнадцать лет… Как много изменилось за это время в ее жизни!