Лев Александрович громко рассмеялся.
– Да, да, там у меня безвинный узник. И знаешь ли, Сергей Борисыч, кто? Твой Моська.
– Моська?! – изумленно спросил Сергей. – Так вот он где! А я заехал домой, спрашиваю Степаныча, но он не является, и мне говорят, что он с утра пропал…
– Да, видишь ли, мы с ним старые приятели, ну он и не утерпел, прибежал ко мне утром, а как ты приехала, он и испугался, что ты бранить его будешь, и просил меня его спрятать… я его запер да и позабыл совсем, а ключи от дверей увез с собою.
Узника освободили, и, несмотря на все его возражения, Лев Александрович представил его обществу. Мода на шутов и карликов, благодаря трезвым взглядам императрицы и примеру, ею подаваемому, в эти годы уже прошла, но русское общество все же чувствовало к ним невольное влечение. Моську окружили, забавлялись его крошечной, нарядной фигуркой, его детским голоском, смешными манерами. Его забрасывали различными вопросами. Но на этот раз он был мрачен, чувствовал себя неловко, старался не смотреть на своего господина, который, однако, видимо, на него не сердился и ограничился только спокойным замечанием:
– Вот, Степаныч, убежал не сказавшись – и просидел с утра голодный…
– И в самом деле, чего ты, дурень! – шепнул ему Нарышкин. – Нашел кого бояться – Сергей Борисыча!
– Да не его я боюсь, – тоже шепотом отвечал карлик, – тут не он, а француз, и уж знаю я, зачем просил не выдавать меня… А вы, батюшка, ваше высокопревосходительство, не могли, чтоб не подшутить над стариком… и не грех вам?!
– И не думал, любезный, просто позабыл, не взыщи уж!
Но Моська продолжал оставаться мрачным и смущенным…
На следующий день, напутствуемый наставлениями Рено, Сергей отправился представляться государыне.
Вот и дворец. Мелькнули огни ярко освещенного подъезда.
Была минута, когда Сергею захотелось крикнуть кучеру, чтобы он ехал назад – такое смущение, такая детская робость вдруг его охватили, но он, конечно, ничего не крикнул.
С лихорадочной торопливостью он вошел в сени. Дежурные камер-лакеи вежливо, но без особенной почтительности ему поклонились; один из них подошел и спросил, что ему угодно.
Он, как и было условлено, попросил вызвать Нарышкина.
– Знаю-с, – ответил камер-лакей, – пожалуйте!
Сергей оправился перед зеркалом и пошел за ним, не замечая, куда идет. Он чувствовал дрожь в ногах, кровь то приливала к его щекам, то отливала.
«Да что же это такое? – отчаянно подумал он. – Ведь этак нельзя, ведь этак я и слова сказать не сумею… Ну, не понравлюсь, так что ж за беда!.. Ведь ничего из этого не выйдет… дадут понять… тот же вот Лев Александрович откровенно скажет – и отправлюсь я опять в Горбатовское или куда хочу… Отправлюсь прямо с Рено за границу… во Францию… в Париж!.. Еще гораздо лучше… зачем же мне робеть!..»
Такие мысли сразу его успокоили. Он огляделся, увидел себя в высокой и обширной зале, увешанной картинами, заставленной вазами, статуями.
– Извольте обождать здесь, сейчас доложу, – произнес его проводник и скрылся за портьерой.
Через минуту вышел Нарышкин, как и всегда, улыбающийся и довольный. Он быстро оглядел Сергея.
«Одет безукоризненно, к лицу причесан… заметно небольшое волнение, глаза блестят… прелестный мальчик!»
– Ну, это хорошо, ни на минуту не опоздал, а у нас аккуратность прежде всего – государыня в этом сама пример подает, – сказал он, взял Сергея под руку и ввел в соседнюю комнату, в глубине которой, за двумя карточными столами, сидело небольшое общество.
Сергей успел заметить полную женскую фигуру, лица которой не было видно, так как она наклонилась в это время над столиком и записывала мелком, заметил рядом с нею толстого, неуклюжего человека; мелькнуло перед ним и третье лицо – худощавого молодого франта, небрежно развалившегося в кресле.