Зато Эми была готова бесконечно слушать рассказы о моем отце, о Бирме. Она постоянно спрашивала, когда же наконец я снова туда поеду и увижусь с У Ба. Допытывалась, передалось ли мне отцовское наследие – вера в магическую силу любви? Неужели я растрачу драгоценный дар, погрузившись в водоворот нью-йоркской жизни? Почему я занимаюсь разной ерундой и не думаю о своем предназначении? Как могла, я увиливала от ее вопросов, поскольку не знала ответов. Но это не останавливало Эми, и она исправно забрасывала меня новыми.
В отличие от меня, Эми не любила юриспруденцию. Своим настоящим призванием она считала живопись. Естественно, я допытывалась, почему же она не пошла в художественный колледж? У Эми было два основных ответа, и зависели они от настроения. В одном случае она говорила, что взялась изучать право под нажимом родителей. В другом – из любви к ним. Тем не менее училась Эми прилежно и считалась одной из лучших на нашем потоке.
За месяц до выпускных экзаменов отец Эми погиб в авиакатастрофе. Она первым же рейсом вылетела в Гонконг, пробыла там два месяца. Вернувшись обратно, заявила, что с ее учебой и юридической карьерой покончено. Получать диплом она не собиралась. Жизнь слишком коротка, чтобы делать броски в сторону. Если у тебя есть мечта, нужно ее реализовывать.
С тех пор Эми вела жизнь свободной художницы, продавая картины на Бродвее. Общаться с владельцами галерей она наотрез отказывалась. Выставки и высокие заработки ее не интересовали. Она твердила, что пишет для себя и никогда не станет работать на заказ. Среди моих друзей и знакомых Эми – самая свободная личность.
Дверь в ее мастерскую была приоткрыта. Эми ненавидела закрытые двери и любые замки. По ее стойкому убеждению, все, кто дрожит над имуществом и отгораживается хитроумными запорами, рано или поздно теряют деньги, а то и крышу над головой. Эми даже отказывалась прикреплять цепью велосипед. И она была единственной из моих друзей, у кого ни разу его не воровали.
Когда я вошла, Эми сидела на вращающемся стуле перед мольбертом. В новой картине преобладали темно-оранжевые тона. Ярко-рыжими стали и ее волосы, убранные в конский хвост. Одета Эми была в выцветшие спортивные брюки и балахонистую белую футболку, заляпанную разноцветными пятнами. В комнате пахло масляными красками и олифой. Пол – тоже заляпан. У стен на подрамниках стояли картины, многие – в красных тонах. Эми говорила, что, на свою беду, глубоко увязла в Барнетте Ньюмане[2] и мучительно проходит «ньюмановский» этап творчества. Вместо полос она теперь изображала круги. Еще немного, и мне придется называть ее Бернадетт Ньюман. Муки творчества скрашивал голос Джека Джонсона, доносившийся из колонок музыкального центра.
От моих шагов скрипнули деревянные половицы, и Эми повернулась. Ее темно-карие, почти черные, глаза удивленно распахнулись.
– Джулия, кто тебя так напугал?
Я рухнула в старое кресло. Мои руки были холодными, как ледышки. В глазах стояли слезы. Напряжение последних часов начало спадать. Несколько секунд Эми с тревогой рассматривала меня, затем, оттолкнувшись ногами, подъехала ближе:
– Что у тебя стряслось?
Я беспомощно пожала плечами.
– Попробую угадать. Маллиган выпер тебя коленкой под зад.
Я качнула головой.
– Умерла твоя мать.
Я снова покачала головой, сдерживая рыдания.
– Значит, случилось что-то серьезное! – глубоко вздохнув, заключила Эми.
Наверное, в Эми меня больше всего притягивало ее своеобразное чувство юмора.
– Выкладывай, что стряслось.
– Сначала скажи, какой у меня вид? – уклонилась я от ответа.