Володя на девчонок – плевать хотел… Он же верующий. И у него жена такая пышная, толстогрудая. И сыночек взрослый уже, в городе живет.

Ну да, я про церковь… Про батюшку…

Мне тяжело. Трудно мне про него. Простите. Сейчас. Помолчу.


На первую службу, она называется Литургия, все село пригласили. Оповестили объявлением – вывесили у сельмага, на доске: «СЕГОДНЯ, 21 ИЮЛЯ, СОСТОИТСЯ БОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТУРГИЯ В ХРАМЕ КАЗАНСКОЙ БОЖЬЕЙ МАТЕРИ В ХМЕЛЕВКЕ. СЛУЖИТ ОТЕЦ СЕРАФИМ».

И внизу, в углу листа, было приписано карандашом: «НОВЫЙ СВЯЩЕННИК».


Народу в церкви собралось – не протолкнуться. На клиросе стояли четыре наших девчонки, десятиклассницы: Кира, Раисы Захаровой дочка, Липа Зудина, Дорочка Преловская и Галя Ермакова. Они пели тоненькими голосами.

Народ колыхался, топтался, перешептывался.

Новый священник стоял посреди церкви, высокий, как высокое дерево. Одеяние на нем топорщилось, торчало колоколом. Я забыла, как называется: то ли ряса, то ли риза. Свечки горели, и ткань, из которой пошита была у него эта его… риза, отсвечивала в огнях то розовым, то золотым, то ярко-алым, будто ягодный сок по ней тек. Парча?..

– Парча, – шепнула я еле слышно.

Подружка моя, Светка Бардина, меня локтем в бок пхнула.

– Ты че это? – зашипела, как змея. – Ты че бормочешь? Какая моча? Служба же идет!

– А ты че? – прошипела я в ответ и небольно ударила Бардину кулаком по твердому заду.

– Девчонки, ну вы че?! – заворчали сзади нас.

А девочки на клиросе пели, все пели чудесную музыку! Я никогда такой не слыхала.

И новый священник тоже пел. То говорил распевно, растяжно, то пел.

И я ему в глаза посмотрела вдруг. Я слишком рядом с ним стояла. Близко так к нему.

Я даже чувствовала, какой от него хороший запах раздается. Духовитый такой. Смолкой сосновой пахнет. И немного медом.

Ряса эта, или риза, блестит… как розовая кровь… золотом светится…

И глаза его тоже – светятся.

И только на меня глядят.

В меня. Вглубь.

А рот широко разинул, и из-под усов, из бороды золотой как раскатится на весь храм:

– Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение-е-е-е-е!

Я чуть не подпрыгнула от радости. Все вернулось! То, что сожгли!


Он все глядел мне в душу.

В душонку мою, кощенку, котенка…

«Не утопи. Не погуби», – говорила я ему глазами.

Это я сейчас понимаю, что я тогда так ему глазами кричала.

«Не погублю. Сберегу», – кричали мне в ответ его золотые, ясные, широко на широком лице стоящие глаза.


Он один гудел низко, басовито, как целый хор. Дорочка и Галка, Кирка и Липка, курочки-цыплята, подтягивали; ошибались, не те ноты брали, смущенно закрывали лапками, как котята, личики в белых кружевных платочках. Старухи наши крестились то и дело, плакали от радости. Володя Паршин был за дьякона. Помогал новому батюшке; что-то ему подтаскивал, что-то уносил. Иногда раскрывал толстую старую книгу, опускал со лба на нос тяжелые очки и пел-читал из этой книги. А священник в это время не отдыхал, нет. Он ходил из стороны в сторону по беленной известью церкви, сам крестился широко, упоенно, – а потом подошел к деревянным створкам и распахнул их обеими руками, и внутрь вошел. И ворота за собой закрыл.

И когда он вот так скрылся из глаз, все внутри меня будто свечкой подожглось и запылало.

Я подумала тогда: вот вдруг он когда-то уйдет навсегда… И вот так ворота за собой закроет.

Но нет! Вот вышел!

Риза золотой горой вспыхнула!

И я громко, на весь полный народу храм, засмеялась от радости.

И Светка Бардина дернула меня за косу, выползающую из-под платка по спине, и зашипела опять: