Я хватаю веревку «паука» обеими руками. Я пытаюсь помочь ему.

И кто-то мощный – сильнее нас! сильный! невидимый! – подсекает нас, как рыбу, ноги нам подсекает в воде, и мы падаем в воду вместе, и упускаем «паука», полного шевелящегося, отчаянного, живого серебра, и «паук» плывет, уплывает от нас по течению, и рыба, освобожденная, веселая, плывет, уплывает, радостно бьет красными хвостами, и мы плывем тоже, плывем рядом, взмахиваем руками, бьем в воде ногами, а потом ноги нащупывают дно, и мы встаем ногами на песок, мы оборачиваемся друг к другу, мы – голые в реке – смуглые – мокрые – безумные – ноги в воде холодные, а голые спины и шеи солнце нещадно палит, – вода стекает с нас, как масло, и он ищет обнять меня, а я ищу обнять его, и мы оба – как слепые, и мы оба боимся обнять друг друга, и хотим, и просим друг друга: не торопись, пожалуйста, ну не торопись, ведь и так хорошо, ведь и так счастливо, такое счастье, такое…

– «Паук» уплыл, – хрипло говорю я.

Он чуть подается вперед. Я чувствую грудью его грудь. Животом – его живот. Чувствую выступ его плоти. Опускаю глаза. Под водой он золотой, он плывет ко мне, разрезая темную, синюю воду, как золотая рыба.

Я раздвигаю ноги. Чуть-чуть. Под водой.

Золотая рыба касается моего живота. Я раздвигаю ноги еще. Рыба нежно, медленно вплывает в меня, очень нежно, неслышно. Рыба нежно и осторожно вплывает в меня. И я не дышу.

Все замирает вокруг нас, и мы замираем.

Его руки смыкаются у меня за горячей спиной. Я свожу свои руки за его спиной. Мы стоим в воде и не дышим. Он медленно берет меня ладонями за ягодицы и медленно, в воде, невесомую, поднимает выше. Выше. Еще выше. Я обхватываю ногами его бедра. Пятки мои упираются в его крепкий, мускулистый зад. Я прилипаю мокрым лицом к его лицу. Он отодвигает лицо от меня, и тогда я бесстрашно смотрю в его лицо.

И я не вижу его лица. Оно сверкает, как солнце!

Я слепну. Я слепну от его радости.

Мы не двигаемся. Мы боимся шевельнуться. Все уже случилось.

– Все уже случилось, – шепчет он, задыхаясь, смеясь.

– Я люблю тебя, – говорю я.

Вода обтекает нас, гладит холодными и теплыми струями. Мимо нас плывут веселые рыбы. За нашими спинами по острову ходят, звеня колокольцами на шеях, небесные телята, и спит их пастух под кустом, и плывет над пастухом светлое пухлое облако, как большая небесная рыба, и шумит над спящим серебристый тополь, а может, осокорь, а может, старая ветла, в ее сгнившем стволе свили себе гнезда черные, как уголь, ласточки-береговушки, и синие, изумрудные зимородки, и белые, как сахарный снег, визгливые чайки.

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ. МАТЬ ИУЛИАНИЯ

Вон. Вон явился. Не запылился.

Зубешки-то сцепи, мать, да поклонися яму, поклонися батюшке свому.

Ишь, в штанищах шастат по селу! И стыдоба яво не берет! Хоть бы… хоть бы Господа устыдилси…

Думат, яво сельчане не признают в энтих портах?! Наивна-а-а-ай…

Кланяюся. До полу. Как в церкве.

Полы намыты. Блестят. Ножом половицы драила. Штоб яму, бородатому, чисто все было.

Чистота вокруг – а внутрях-ти што?! Што?!

Само главно – штоб внутрях, внутрях грязюки-та не было…

В рожу яму гляжу. Смущенна-а-ай. Кабыдто кур воровал.

– Добрый вечерочек, мать, – грит мине, да не мине, а куды-то в сторону. – Поисть чево у нас имецца?

Поисть… Ишь, жрать сразу… Оголодал… Где шатался в портах залатанных?.. В рожу яму гляжу. А он морду-та вертит обратно. И щека – красна, как помидорина солена.

– Поисть? Да вон всяво наготовила, – и лапой машу на кастрюльки, на чугунки-крынки. – Щей наварила, мясных. На рынке вить седня была, в чатыря утра. Ить не пост щас, мясо-то разрешено. Жир прям янтарем плават в чугуне. Довольны будете… Молочко в крыночке, только с погребицы… Яблошно варенье прошлогодне… Мясо-от – на кусочки вам порежу, поперчу… маслицем залью топленам… А вы-то, батюшка, – грю так хитро, – игде ж были-та цельнай день?