. А потом их отобрали у нас обманом и хитростью, и теперь многие арендаторы куда богаче меня. Но зато никто не скажет, что я спас остатки своего состояния, подставив голову под ярмо. Пусть монахи делают что угодно, мне же придется выбирать: либо все стерпеть, либо защищаться, не жалея сил.

Старая леди глубоко вздохнула и покачала головой.

– Ты говоришь как истинный Лоринг. Но все же, боюсь, впереди нас ждут большие неприятности. Впрочем, не будем больше об этом. Что толку говорить, если мы ничего не можем сделать? Где твоя цитра? Сыграй и спой мне что-нибудь, пожалуйста.

В те дни мало кто из дворян умел читать и писать, зато все говорили на двух языках, играли хотя бы на одном музыкальном инструменте и обладали уймой других достоинств: умели ухаживать за соколами, были сведущи во всех тонкостях псовой охоты, знали повадки любого зверя и птицы, разбирались, когда можно и когда нельзя на них охотиться. И телом они были крепки: каждый умел проскакать на лошади без седла, вскарабкаться на отвесную стену, окружающую замок, или попасть стрелой в бегущего зайца; и все это приходило как бы само собой. Иначе было с музыкой. Тут требовались долгие часы тяжелой работы. Но наступало время, когда сквайр уже умел управляться со струнами, хотя и слух его, и голос все еще оставляли желать лучшего.

Поэтому Найджелу очень повезло, что у него был всего один слушатель, да еще столь пристрастный. Высоким, чистым голосом, с большим чувством, но то и дело сбиваясь, он запел франко-норманнскую песню, потряхивая в такт музыке русыми кудрями:

Клинок! Клинок! Мне дайте клинок.
      Идем в опасный поход.
Пусть рвы глубоки, ворота крепки,
      Но сильный все превзойдет.
Пусть со злой судьбой предстоит мне бой —
      Мой плюмаж выше стен взлетит.
Все замки отопрем мы стальным ключом.
      Или знайте, что я убит.
Коня! Коня! Мне дайте коня.
      Пусть умчит он меня в края,
Где кипит война, кровава, страшна,
      Но славу стяжаю я.
Направим мы бег от лени и нег,
      Вливающих в жилы яд.
По тропам крутым, где слезы и дым,
      Но сердце надежды пьянят.
И дух мне в грудь вложите такой,
      Чтобы я не бледнел в бою;
Чтоб, ясен и смел, одного хотел —
      Честь умножить свою;
Чтобы был терпелив и, в схватку вступив,
      Хранил спокойствие в ней.
И страх презирал, и чело склонял
      Лишь перед дамой своей[10].

Быть может, чувство захватило старую леди Эрментруду больше, чем музыка, или слух у нее притупился от возраста, только, когда Найджел кончил, она захлопала в иссохшие ладоши и воскликнула скрипучим голосом:

– У Уэдеркота был поистине способный ученик! Спой еще, прошу тебя.

– Нет, дорогая госпожа, теперь ваш черед. Пожалуйста, расскажите что-нибудь из какого-нибудь рыцарского романа, вы их так много знаете. Все годы, что я слушал вас, вы ни один из них не закончили. А в голове у вас, клянусь честью, их побольше, чем во всех толстых книгах, что я видел в Гилдфордском замке. Мне так хочется послушать «Песнь о Роланде», или «Сеньора Изамбара», или «Дона де Майанс»[11].

И старая дама начала свое долгое повествование. Сперва речь ее текла неспешно, монотонно; потом, по мере того как события развивались, становилась все живее; наконец лицо старой дамы запылало, руки заметались, и стихи полились рекой. Они говорили о том, как пуста праздная жизнь, как прекрасна геройская смерть, о святости чистой любви, о высоком долге чести. Найджел застыл в кресле, упиваясь пылкими словами, пока они не замерли на устах леди Эрментруды и она в изнеможении не откинулась на спинку кресла. Тогда он склонился над ней и поцеловал ее в лоб.