«Ну? – удивился Стадухин. – Я, в обчем-то, про него слыхал. Но зачем его ловить? Проку-то?»

«Насчет проку государю виднее».

«Тогда иди».

Вот и весь разговор.

Сразу видно, что не посвящен человек.

Но все равно смотрел Стадухин так, будто догадывался и про бернакельского гуся, и про слова московского дьяка. А что? С Мишки станется. Он и литовским именем может назваться.


Думая так, Свешников уходил от мыслей о прошлом.

Но ведь – безлюдье, тишь. Сумеречно под низким небом. Идешь, молчишь, прислушиваешься к редким звукам. Хочешь не хочешь, а поневоле задумаешься.

Когда Стёпке Свешникову десяти не было, шайка варнаков (после Смутного времени в лесах много кого скопилось) напрочь сожгла деревеньку Онуфрино, повыбив жителей. Маленький Стёпка отсидел два дня и три ночи в дымном подполе, потом вылез из мрачного пепелища и побежал к соседям в деревню Бадаевку. Лютый обширный помещик Бадаев в голодное время специально приманивал голодных беглых и потихоньку крепил за собой. Тем быстро возрос в хозяйстве. Стёпке тоже обрадовался. Расспросив, определил в дом.

В доме богато. На окнах ситцы.

Трепещет в пыльном облаке моль, а все равно богато, богато.

На рослом Бадаеве азиатский кафтан – азям. Простой, но такие и воеводы носят. И еще азям лазоревый на бумаге. Любил Бадаев всяко блеснуть. И еще азям кумашный, и лисий красный. Этот совсем как у воеводы. Сам говорил, что купил такой богатый в Москве у торгового бузхаретина. Привезли издалека. Аж из самой Бухары, где небо, говорят, как глазурь. А Стёпке выделил рубаху да изгребные пачесные штаны. Понятно, плохие, для малых работников.

Бадаев сед, лют. Держал конный завод, большую псарню.

Также вел подробные записи в хозяйственных книгах, крепко держался за самую маленькую копейку. Была даже какая-то тайна в том, как лютый Бадаев неторопливо окунает гусиное остро очиненное перо в чернила, а потом аккуратно рисует на бумаге загадочные значки. Правда, Стёпка уже знал: эти значки есть буквы, литеры. Даже знал о том, что если запомнить каждую литеру, то можно самому читать книги. Оставаясь один, не раз брал в руки одну особенно толстую, часто лежавшую на столе. В той книге не было никаких картинок, оттого любопытство еще сильнее мучило Стёпку. Листал толстую книгу степенно, с умным видом. Вот думал, как много всякого может быть написано в толстой, в столь важной книге!

Однажды Бадаев застал Стёпку над книгой.

Изумился: каков щенок! Отослал на конюшню. Выпороли.

Конечно, Стёпка стал осторожнее, но любопытство перебороло: еще дважды попадался на открытой книге. В изумлении Бадаев сам приходил на конюшню, посмотреть: хорошо ли, не мало ли бьют грамотея.

Отлеживаться Стёпку бросали на псарню. Подходили собаки, обнюхивали мальчишку, дышали на него теплым воздухом. Добрей всех казалась зрелая сука Тёшка – влажным языком вылизывала кровоточащую спину.

Терпеть всё это было невыносимо, потому в двенадцать лет начал бегать.

В те времена все бегали. Не только крепостные, но и прикащики. Лютый Бадаев, немало веселя соседей, устраивал большие облавы на беглых, прочесывал с собаками прилегающие леса. Имел на том большую пользу, потому что знал: холопий приказ в Москве сверх меры завален господскими явками. Если не заявил вовремя, что кто-то у тебя сбёг, за преступление сбёгшего ответственность на тебя ложилась. Так хоть в свое удовольствие людишек каких наловить.

Неоднократного беглеца засекали до бессознания.

От порки Стёпка стал потихоньку портиться, заикаться. Местная бабка-татарка, дай ей Бог здоровья, ладила его, но сколько можно? В последний раз бежал в двадцать втором, при государе Михаиле Фёдоровиче. Уходя, ярко зажег за собой весь бадаевский двор. Решил: умру, но никогда больше не вернусь в Бадаевку. Одного только боялся, как бы не пострадала в огне добрая сука Тёшка.