у вельмож; они были им преданны в любых обстоятельствах и при малейшем намеке патрона готовы были вызвать на поединок первого встречного. Пажи сочиняли письма в соответствии с указаниями кардинала; патрон бегло просматривал их, затем они передавались писцам для переписки набело. А тем временем кардинал-герцог писал на коленях секретные записочки, которые вкладывал почти во все письма, прежде чем собственноручно запечатать их.

Он уже занимался этим несколько минут, как вдруг заметил в зеркале, висевшем против него, что самый юный из пажей что-то урывками пишет на листке меньшего формата, чем министерские письма; он что-то писал, потом поспешно прятал листок под большую бумагу, которую, к его сожалению, ему поручили заполнить; помещаясь за спиной кардинала, юноша рассчитывал на то, что его высокопреосвященству трудно будет обернуться, и поэтому его привычная плутня останется незамеченной. Вдруг Ришелье обратился к нему и сухо сказал:

– Подойдите, господин Оливье.

В ушах бедного юноши, которому на вид не было и шестнадцати лет, эти слова раздались как удар грома. Все же он мгновенно поднялся и стал перед министром, свесив руки и понурив голову.

Остальные пажи и писцы не дрогнули, подобно тому как солдаты остаются на месте, когда один из них падает, сраженный пулей, – настолько они привыкли к такого рода вызовам. На этот раз, однако, дело обернулось хуже, чем обычно.

– Что вы там пишете?

– Монсеньор… то, что ваше высокопреосвященство диктует.

– Что именно?

– Монсеньор… письмо к дону Хуану Браганскому.

– Прочь уловки, сударь, вы пишете что-то другое.

– Монсеньор, – проговорил тогда паж со слезами на глазах, – это записка к моей кузине.

– Покажите.

Тут молодой человек задрожал с головы до ног, и ему пришлось опереться на камин.

– Не могу, – прошептал он.

– Виконт Оливье д’Антрег, – сказал министр, не обнаруживая ни малейшего волнения, – считайте себя уволенным от службы.

И паж вышел из зала; он знал, что возражать бесполезно; он сунул злополучную записочку в карман и, растворив створки двери ровно настолько, чтобы пройти, выпорхнул, словно птичка из клетки.

Министр продолжал наносить какие-то заметки на лист, лежавший у него на коленях.

Писцы еще более притихли и удвоили рвение, а тем временем дверь порывисто отворилась, и в ней показалась фигура капуцина; вошедший остановился, кланяясь, сложив на груди руки, словно ожидая подаяния или приказа удалиться. У него было темное, изрытое оспой лицо, глаза довольно ласковые, но чуточку косые, нависшие, сросшиеся брови и прямая, рыжеватая к концу борода; губы улыбались хитро, неблагожелательно и зловеще; на нем была францисканская ряса во всем своем безобразии и сандалии, одетые на босу ногу, отнюдь недостойные ступать по коврам.

Как бы то ни было, человек этот произвел, по-видимому, большое впечатление на присутствующих, ибо, не закончив начатой фразы или слова, все писцы поднялись со своих мест и направились к двери, возле которой по-прежнему стоял вошедший; одни, проходя мимо, кланялись ему, другие отворачивались, юные пажи затыкали нос, – но так, чтобы он этого не заметил; по-видимому, они втайне боялись его. Когда все удалились, он наконец вошел, низко кланяясь, ибо дверь была еще отворена; но едва она закрылась, он без церемоний подошел к кардиналу и сел возле него; узнав о его приходе по всеобщему движению, кардинал молча и сухо кивнул ему и обратил на него пристальный взгляд, как бы ожидая новостей; вместе с тем он невольно нахмурился, как то бывает, когда видишь паука или другое отвратительное насекомое.